веселой ярости швыряющему морские валуны.
Напряжение этой борьбы огромно. Накал велик. Масштаб же – под стать бетховенскому. Но если у Бетховена борьбу света с тьмой венчала победа света, если Бетховен шел от страдания к радости, то путь Шуберта замыкается страданием. Оно сминает радость и печально торжествует над ней.
Фа-минорная фантазия кончается так же, как началась. С той же тоскующей задумчивостью колышутся звуки, то вздымаясь, то спадая, то набегая, то откатываясь вспять. И снова, теперь уже под самый конец, слышны вздохи, жалобы и стенания.
Возможно, именно фа-минорную фантазию имел Шуберт в виду, когда недоуменно спросил своего приятеля композитора Дессауэра: – А вам известна веселая музыка?
В то желизское лето Шуберт день за днем отходил. Его размораживало. Не сразу, а постепенно. Снаружи еще оставалась наледь, но внутри оттепель уже начала вершить свое благое дело.
В год страшного душевного кризиса работа служила ему прибежищем от бед и печалей. Она помогала укрыться от ударов жизни. Теперь работа вновь сомкнулась с жизнью. И поскольку труд составлял его главную радость, жизнь снова начала радовать Шуберта.
Он опять обрел гармонию полного слияния с жизнью, а значит, и гармонию творчества. Теперь он, как встарь, пишет с удивительной свободой, легкостью и быстротой.
«Однажды утром в сентябре 1824 года, – вспоминает Шенштейн, – графиня Эстергази попросила за завтраком маэстро Шуберта положить на музыку для четырех голосов понравившееся ей стихотворение де ла Мотт-Фуке «Молитва». Шуберт прочел его, улыбнулся про себя, как он обычно делал, когда ему что- нибудь нравилось, взял книгу и удалился сочинять. В тот же вечер мы попробовали спеть уже готовую песню с листа, по рукописи, стоявшей на рояле. Шуберт аккомпанировал.
Если в тот вечер радость и восхищение, вызванные этим прекрасным произведением, были велики, то назавтра эти чувства еще больше возросли. Мы смогли увереннее и совершеннее исполнить великолепную пьесу по партиям, переписанным Шубертом собственноручно, отчего вещь в целом несказанно выиграла. Кто знает это объемистое произведение, выразит вполне законное сомнение в правдивости сказанного выше. Ведь речь идет о том, что Шуберт создал свое творение всего лишь за десять часов. Это кажется невероятным. И тем не менее это правда. Шуберт был тем человеком, который в порыве божественного вдохновения «вытряхивал из рукавов», как говорят венцы, свои замечательные произведения». Далее Шенштейн прибавляет: «Эта пьеса в то время оставалась неизвестной широкой публике, ибо она написана для семейства Эстергази. Шуберту с самого начала было поставлено условие – рукопись не издавать.
Из всего певческого квартета Эстергази остался в живых один лишь я. Графиня пережила мужа и обеих дочерей. С ее разрешения впоследствии, много лет спустя после смерти Шуберта, я, став владельцем рукописи, сделал ее достоянием широкой публики. Пьеса вышла в издательстве Диабелли».
Барон по простоте душевной, сам того не ведая, вынес уничтожительный приговор своим собратьям по сословию. Все, что высказано им в последних двух абзацах, хотя и сделано это походя, ужасно и отвратительно.
В самом деле: художник создает произведение искусства, цель которого – радовать и украшать людей. И вместо того чтобы стать достоянием всех, оно кладется под спуд, в бювары и регалы графской семьи. Едва успев увидеть свет, оно оседает мертвым и никому не ведомым грузом в архивах графской фамилии. Только потому, что «оно написано для семейства Эстергази» и стало его собственностью. Собственность же, как известно, священна и неприкосновенна. Даже тогда, когда дело касается произведений искусства. Хотя именно они по сути и назначению своему всенародны.
Что может быть трагичнее! Писать, заведомо зная, что написанное не увидит света. И только потому, что созданное тобою, твоим сердцем, нервами и кровью – уплата за жалкие харчи, пусть за господским столом и кров над головой, пусть в барском доме.
Так поступали граф и графиня Эстергази. А ведь они были не худшими из аристократических меценатов. Во всяком случае, к Шуберту они, с их точки зрения, относились предельно хорошо.
Тем трагичнее выглядит его положение.
С годами человек умнеет. Это выражается не в том, что он делает что-то сверхъестественное, а в том, что он начинает понимать, что ему не следует делать.
В ту осень Шуберт окончательно понял, что от знатных благодетелей надо держаться поодаль.
Как ни хорошо показалось ему поначалу в Желизе, чем дальше, тем больше тяготится он жизнью в графском имении. Мрачные мысли, тоска и печаль все сильнее одолевают его, а духовное одиночество с каждым днем становится нестерпимее, «Дорогой Шобер! – пишет он другу. – Я слышу, что ты несчастлив?.. Хотя это меня чрезвычайно огорчает, все же совсем не удивляет, потому что это удел почти каждого разумного человека в этом жалком мире. И что бы мы делали со счастьем, раз несчастье является для нас единственным стимулом… Теперь же я сижу здесь один в глуши венгерской земли, куда я, к сожалению, дал себя завлечь вторично, и нет со мной даже одного человека, с которым я мог бы обменяться разумным словом».
Шесть лет, истекших со времени первого посещения Желиза, многому научили его. В этот свой приезд он освободился от наивных иллюзий и навсегда расстался с прекраснодушными мечтаниями. Как ни горька была чаша познания, он испил ее всю, до дна.
«Теперь, – признается он брату Фердинанду, – уже не то счастливое время, когда каждый предмет кажется нам окруженным юношеским ореолом; налицо роковое познание жалкой действительности, которую я стараюсь насколько возможно украсить для себя с помощью фантазии (за что благодарю бога). Думают, что на том месте, где когда-то был более счастлив, и находится счастье, между тем оно только внутри нас».
И в конце концов, не добыв срока, он уже в середине сентября, а не в ноябре, как было условлено, смятенный уезжает в Вену.
Смятением и тоской объят ля-минорный квартет. В нем выражен второй Шуберт, не тот, что писал в Желизе жизнерадостный «Венгерский дивертисмент», а мятущийся, снедаемый грустью и печалью.
Шуберт, и раньше сторонившийся аристократов, отныне будет бежать их, как бегут моровой язвы.
Этой мудрой истине его обучила не литература, а жизнь. Он познал ее из первых рук. Навсегда. До конца своих дней.
VIII
Затасканные сравнения принято считать негодными. Вместе с тем они точнее других. Именно потому их и затаскали. Раз так, пренебрегать ими и неразумно и грешно. Жизнь человеческая подобна почтовой карете. В ней попутчики меняются всю дорогу. Одни выходят, другие входят, третьи едут с тобой до конца пути. Одних провожаешь безучастным взглядом, от других рад избавиться, третьих ищешь повстречать вновь. Долог путь, различны чувства, дела, поступки человека, но в конечном счете внешне все сводится к одному – к смене и перемене, к тому, что одни занимают места других. И если пришедшие оказываются не хуже ушедших – значит тебе везет. И в дороге и в жизни.
Шуберту везло. Его новые друзья всегда оказывались не хуже старых. Судьба не осыпала его жизненными благами. Но в одном она, скаредная, не поскупилась – в дружбе. Всю дорогу Шуберт имел хороших попутчиков.
Он вернулся из Желиза в Вену. Здесь не было ни Шобера, ни Шпауна, ни Купельвизера. Но Вена не оказалась пустой. В ней были Швинд и Бауэрнфельд. Они заняли места тех, что отсутствовали, и стали не