Глядя на мать, Бритт припомнила снимки из их семейного альбома. Вот эта женщина, теперь увядшая и озабоченная, когда-то, в начале своей семейной жизни, была хорошенькой и живой, и ее лицо сияло счастьем. И еще, глядя на нее, стоящую перед камином на коленях в жалком халате, Бритт ощутила себя кукушкой в этом убогом пригородном гнезде. И с неизвестной ей раньше горечью поняла, что ее случай был типичным.
Ее родители, которые всегда верили, что положение в обществе определяется образованием и что девочки имеют на него равные с мальчиками права, экономили на всем, чтобы дать ей самое лучшее образование, какое только было в их силах. С их благословения она пошла в школу с гуманитарным уклоном, а потом в Оксфордский университет. И каждое достижение удаляло ее от них, пока теперь вот не оказалось, что у нее нет с ними почти ничего общего.
Пока Бритт сидела и потягивала из чашки чай, из смутных глубин ее памяти выплыло еще одно воспоминание, которое она всегда подавляла и которое даже теперь, двенадцать лет спустя, наполнило ее жгучим стыдом.
Для всех родителей день церемонии выпуска в Оксфорде – это тот миг, ради которого были принесены все жертвы.
Это день, когда их сыновья и дочери, одетые в черные средневековые мантии и шапочки, торжественно шествуют в Шелдонианский театр в стиле блистательного рококо, получают свои дипломы из рук вице- канцлера и потом совершают самую священную церемонию дня – фотографируются, и фотографии этой предстоит занять почетное место на каминной полке и в семейном альбоме.
А она лишила их всего этого, лишила счастья купаться в отраженных лучах ее славы, потому что стыдилась их. Для Бритт, теперь такой воспитанной и утонченной, вошедшей в университетскую элиту, было невозможно даже вообразить себе отца в плохо сидящем костюме и мать в кримпленовом платье и в одолженной свадебной шляпе, неприкаянно бродящими среди богатых бизнесменов и титулованных родственников ее новых друзей. И она избавилась от них, сообщив, что в день церемонии будет в отъезде, а свой диплом получит по почте.
На церемонии она, конечно, была. И, стоя среди кучки смеющихся друзей, вдруг увидела, что на нее смотрят бывшая соученица по Ротуэллской школе и ее родители. Бритт прошиб холодный пот, и весь праздник был испорчен страхом, что правда в конце концов может дойти до родителей. Они узнают, что дочь постыдилась пригласить их.
Если правда и дошла до них, ей они ничего не сказали. Однако глядя сегодня на пустую каминную полку, где должна была бы гордо красоваться фотография их единственного ребенка в день получения университетского диплома, она испытала такой стыд, что невольно отвела глаза.
Мать с робкой улыбкой посмотрела на Бритт, усевшуюся на подлокотник неудобного дивана, на ее кимоно стоимостью, вероятно, не меньше хорошего дамского костюма.
– Замерзла, родная? Сейчас вмиг разожжем огонь.
Бритт зачарованно наблюдала, как мать, разорвав несколько старых номеров «Дейли миррор» на аккуратные полоски, осторожно уложила их на решетку, накрыла прутиками и углем, потом отодвинулась от камина и поднесла спичку к бумаге. Бритт глядела на огонь и слушала, как шипит и стреляет, занимаясь, хворост. И ей впервые пришло в голову, что ее мать и отец, что бы она о них ни думала, довольны своей жизнью, что за своими ежедневными занятиями и в своих твердых убеждениях они чувствуют себя в безопасности, образуя вместе прочную ячейку. И что именно она, так страстно верящая в личность, в то, что добиться можно всего, чего захочешь, если как следует для этого постараться, что единственный, кто действительно может помочь тебе, это ты сама, – именно она оказалась сейчас беременна и одна.
Уже во второй раз после отъезда из Лондона Бритт почувствовала себя уязвимой и одинокой. И поняла, что не ее родители нуждались в ней. Они давно уже привыкли ничего не ждать от своей далекой и высокомерной дочери. Это она нуждалась в них. Но в этом доме, где чувства не выставлялись напоказ и не обсуждались, ей будет трудно сказать об этом.
Соскользнув с подлокотника, она опустилась на колени рядом с матерью и тоже стала смотреть на огонь. Потом заговорила:
– Мам!
– Да, родная?
– Когда ты в следующий раз будешь разжигать камин, ты покажешь мне, как это делают?
Мать с удивлением посмотрела на нее.
– Конечно, покажу, детка, – она робко улыбнулась дочери. – А ты знаешь, что это первый раз за всю твою жизнь, когда ты просишь чему-то научить тебя?
– Она посмотрела на Бритт, спрашивая себя, не слишком ли много она себе позволила, не огрызнется ли дочь в ответ. Но та улыбалась:
– Ну и дурочка я. Ох, мам…
И внезапно слезы заструились по ее лицу, и Бритт бросилась в объятия матери, словно снова была маленькой девочкой.
– Ох, мамочка, прости… Прости меня… – Мать была поражена:
– За что, родная?
Бритт взяла черную от угольной пыли материнскую руку и прижала ее к своей щеке.
– За то, что я такая. За те огорчения, которые я вам причинила.
Мать посмотрела на тонкую черную струйку на щеке дочери, там, где угольная пыль окрасила слезы, и крепко обняла Бритт, впервые с тех пор, как та была маленькой, чувствуя себя настоящей матерью и зная, что запомнит этот миг навсегда.
– Ах, Бритт, Бритт. Ты не причиняешь нам огорчений, – она ощущала, как ее слезы смешиваются со слезами дочери, – мы любим тебя.
Дочь и мать безмолвно стояли, держа друг друга в объятиях, и Бритт только теперь поняла первую заповедь семьи: тебя любят, заслуживаешь ты этого или нет.
Что-то подсказало ей, что у нее за спиной в дверях стоит отец в своей старомодной полосатой пижаме. Обернувшись, Бритт увидела, что он улыбается. Угрюмое, напряженное выражение исчезло с его лица.
– Привет, девочки. Никаких слез в Рождество. Как насчет чашки чаю?
В огромной кровати Дэвид перевернулся на живот и решил, что хочет умереть. В голове у него стучало, во рту было сухо, а самого его знобило. Заставив себя выбраться из постели, он отправился в ванную на поиски, страстно надеясь, что у Логана перепои случались тоже. Было похоже, однако, что, как и во всем остальном, в этом деле Логан получал желаемое, не платя той цены, которую платили простые смертные. «Ферне Бранки» в шкафчике ванной не было, алказельцер – тоже. Нет даже этой новой дряни, как бишь ее, «Раскаивающаяся»? – нет, это подсказывает его нечистая совесть. «Рассасывающая» – так она называется.
Осознав, что, если хочет дожить до завтрашнего дня, в чем он, говоря откровенно, уверен не был, ему придется выйти в город и купить какое-нибудь противоядие от нынешнего кошмарного состояния, Дэвид встал. Вычистив зубы мылом – он забыл купить зубную пасту – и прополоскав горло одеколоном, понял, что от него все еще пахнет, как от алкаша с пивоваренного завода, и что если он не побреется, то привратник примет его за бухого бродягу и изгонит из светлого рая Гровенор-хаус.
Он медленно оделся, надел свое кашемировое пальто, сунул в портфель две бутылки из-под виски и отправился на поиски мусорного ящика и аптеки. В двух сотнях ярдов вниз по Парк-лейн ему пришло в голову, что сегодня второй день Рождества и все аптеки закрыты. Все еще с пустыми бутылками в портфеле он направился к «Хилтону», движимый верой, что всемирная сеть американских отелей, с уважением относящаяся к жизни, свободе и поискам счастья, непременно должна торговать средствами на случай похмелья.
Так оно и оказалось. Прижимая к груди бумажный пакет с парацетамолом, алка-зельцер и декстрозолом, он взял курс на бар, чтобы промыть всю эту гадость стаканчиком «Ферне Бранки».
Посреди вестибюля ему на глаза попался газетный киоск, и Дэвид инстинктивно направился к нему, чтобы купить сегодняшний номер «Дейли ньюс». К его досаде, все было распродано, и лишь за пачкой «Дейли мейл» обнаружился последний номер «Ньюс».
Только развернув его, он обратил внимание на то, что вся первая страница заляпана огромными снимками крупным планом. Они были нечетки, но Дэвид легко узнал истощенного человека на больничной