– Горький вы человек, – с тяжелым вздохом вымолвил Красновский.
Клюгин молча смотрел в огонь.
В этот момент всеобщего безмолвия ночная бабочка средних размеров, слишком низко пролетев над костром и опалив крылья, упала на скатерть.
– Несчастная… – вздохнул Антон Петрович, откусывая от яблока.
– Тэк, тэк, – Николай Иванович протянул руку и бережно взял трепыхающуюся бабочку на ладонь. – Сосновый кокнопряд. А проще говоря… Dendrolimus pini.
Бабочка с сильно опаленными крыльями ползала по руке Рукавитинова.
– Да-с, милая барышня, – с грустью говорил он, внимательно следя за движениями бабочки своими острыми стариковскими глазами учителя и ученого. – Боюсь, вы совершили роковой полет. Наука бессильна подарить вам новые крылья.
– А медицина, – Он покосился на Клюгина, – тоже, кажется, вряд ли сможет помочь.
– Сможет, – буркнул Клюгин и, вытянув свою длинную руку, вдруг быстрым щелчком костистых пальцев сбил трепетавшую бабочку в огонь.
Упав на дышащие жаром угли, она затрещала и вмиг превратилась в черной огарок.
Никто не проронил ни слова.
Николай Иванович снял очки, вынул платок и стал протирать их.
Красновский привычным жестом провел пухлой рукой по виску:
– А знаете, я вот сейчас вспомнил… Мы как-то с Ипполитом Кузьмичом поехали на Мсту порыбачить. Так, вообразите, тамошние рыбаки эдаким вот манером ночуют на берегу, разводят побольше костров и вокруг них дежурят. А на костры летят вот такие, как, положим, эта, бабочки. Крылья опаляют и падают. Они их подбирают, а зорькою смешивают с загодя приготовленным тестом, как следует мнут и готовят из этого снадобья наживку в виде шариков. И на них удят рыбку, да так, что просто только успевай таскать. Я могу засвидетельствовать – клюет изумительно. Просто изумительно.
– Серьезно? – спросил Роман.
Красновский приложил руки к груди:
– Изумительно! Рыба хватает, как угорелая.
Николай Иванович надел очки и сказал:
– А что. Надо попробовать.
Антон Петрович продолжал жевать яблоко:
– Я про это слыхал. Хотя, признаться, никогда не пробовал…
– А вы попробуйте, попробуйте, – оживился Красновский. – У мужика смекалки подзанять не грех. Мы с вами привыкли на них свысока смотреть, а выходит, что многому у них поучиться придется. Многому…
– Это чему же, позвольте вас просить? Жареным бабочкам? – спросил Клюгин.
– Доброте и мудрости, – убежденно произнес Красновский и не менее убежденно повторил: – Доброте и мудрости.
Густые черные брови Клюгина поползли вверх:
– Вы собираетесь учиться у них, – Он ткнул пальцем в сторону спящего в телеге Акима, – доброте и мудрости? Вы, профессор истории?
– Собираюсь. И вам советую.
– Мне?
– Да, вам.
– Доброте и мудрости?
– Доброте и мудрости.
Клюгин повернул свое лицо в сторону Красновского, недолго посмотрел на него, оттопырив нижнюю губу, потом заговорил:
– Хорошо. Давайте по порядку. Про какую доброту вы мне толкуете?
– Я говорю, милейший Андрей Викторович, о той первозданной, исконно русской доброте, которую не спутаешь ни с какой другой. Слава Богу, я по миру поездил, даже в Индии был. Русский мужик, безусловно, беден, неграмотен и бесправен, в чем, естественно, виноват вовсе не он; он беднее и бесправнее западных крестьян, он невзрачнее их, но при всей своей серости он чрезвычайно добр. Православной добротой, которой нет ни у немцев, ни у англичан, ни у французов.
– И что же это за православная доброта?
– Это то, что позволяет им называться русскими.
– Не понимаю… – дернул плечом Клюгин.
– Конечно не понимаете! Да и невозможно это понять, невозможно. В это только поверить можно или сердцем почувствовать, а понять ни-ни. Я и сам раньше-то, когда в столицах, эдакий ученый муж, просвещение да наука, а сюда, бывало, приеду – так чувствую себя чуть ли не Юлием Цезарем. А потом, попозже, понял, что ни наука наша, ни культура ближе к Богу нас не делают. И главное, что я вам скажу, мужики нас гораздо сильнее в вере, хоть и неграмотные и плохо понимают, что там отец Агафон читает. А еще… – Он задумался на мгновенье, теребя свой пухлый подбородок, – есть в них что-то такое, что словом