борьбу; сбросят, бывало, зипуны – и пошло. Кто послабее оказывается внизу, растянувшись во весь рост. Борются и парнишки помоложе, тоже пробуют свои силы.
Великаны покинули арену. Вместо них появляются три лилипута – мужчина, женщина и ребенок, три отвратительных уродца с огромными головами. Они вращают на концах палочек тарелки… Это совсем неинтересно. Такой фокус даже у меня выходит, хоть я и не лилипут… Я обучился ему у одного армейского воспитанника.
Год назад на сжатых полях, чуть выше кладбища, разбил лагерь пехотный полк. В соседнем селе Стэникуце, на пойменных солончаках, поставили палатки кавалеристы. Все лето шли ученья. А осенью состоялись маневры. Для офицеров, когда они в ладно скроенных мундирах собирались вокруг стола, играл полковой оркестр. Солдаты, сидя на траве, ели свое хлебово прямо из котелков, без ложек… Для них музыки не полагалось. Только когда кто-нибудь из солдат умирал – а умирали они часто, от хвори или от побоев, – над могилой пел полковой священник… Хоронили их нагишом, в чем мать родила…
– А почему нагишом?
– Обмундирование – собственность полка…
При солдатах росли и полковые дети – солдатики, маленькие, как мальчик-с-пальчик. Они выполняли работу на кухне, убирали в палатках, в нужниках. Мыли посуду. Ребята постарше учились играть на флейте, трубить на трубе, дудеть на тромбоне, бить в большой и маленький барабаны в полковом оркестре. Любой солдат мог влепить мальчишке затрещину, дать тумака, стегнуть хлыстом или ударить палкой… Тяжкая им выпала доля… Горек был для них армейский паек… Полковые дети – круглые сироты… Они приходили к нам поиграть, и от них мы учились таким штукам, о которых и слыхом не слыхали. Один – маленький да удаленький – умел так метнуть нож, что тот втыкался в доску точно в намеченное место. Он умел и вертеть на конце палочки большие и маленькие тарелки. Знал он фокус с шариком, который нужно положить в рот, проглотить, а затем вытащить, только не из живота, а из головы, через ухо… Звали парнишку Алику Алип. Раньше он скитался по белу свету с циркачами. Но однажды ночью удрал и попал в полк, умирая от голода; так и прибился к солдатам. Угодил, по его словам, из огня да в полымя. Мы с ним подружились. Я шутя перенял у него цирковые трюки. Не бог весть какая премудрость, ей-богу…
Я осмотрел все, что только стоило посмотреть. Не так уж и много. Потолкался, покрутился в толпе. Купил сладких пышек и теперь уплетаю их за обе щеки. Запиваю стаканом желтого лимонада.
Фу! Какой теплый! Простая холодная вода и то лучше. На ярмарке хоть умирай от жажды – стакана воды не допросишься.
Побуждаемый любопытством, я зашел в немецкий цирк. Там показывают слона, жирафу с длинной шеей, двух полосатых зебр и дряхлого льва: шкура на лапах и ушах у него облезла, а зубы сточились.
На арене кувыркаются клоуны, лопочут какие-то непонятные немецкие слова. Кому смешно, а другие и хотели бы смеяться, да нечему, хотя и притворяются, будто им весело…
Мне больше всего понравились лошади, четыре крошечные лошадки, белые, как молочная пена; они выбегают на арену, запряженные в маленькую колясочку. Возница вертит над их головой хлыст, вожжей в упряжке нет. Лошадки трогаются с места и останавливаются по одному его слову.
Таких лошадок с колясочкой, что и трогаются с места, и останавливаются по команде, подымаются в гору и спускаются с горы без вожжей, мы уже видели в наших краях. У помещика Иполита Дрэкули из Фуркулешти. Чудной человек был этот Иполит Дрэкуля из Фуркулешти, и люди говорили – чего только не говорят люди, – будто у него ума палата, да только с изъяном… Невесть откуда он привез шестерку низкорослых полосатеньких лошадок и запрягал их в маленькую коляску на желтых колесиках. Упряжь на них блестела и сверкала. И никаких вожжей. На этих лошадках барин Иполит объезжал свое имение и расположенные по Кэлмэцую села; лошадки бежали резво и никогда не сбивались с шага, не опрокидывали барина в канаву или в яму. Как покорные рабы, выполняли они приказания хозяина. Порой барину взбредало в голову, будто встречная женщина не торопится поклониться при его приближении или мужик недостаточно проворно стягивает с головы кэчулу. «Стой!» – кричал тогда барин. Колясочка останавливалась. Помещик набрасывался на нерасторопного и хлестал по щекам. Опешив, побитый отползал подальше и там поднимался на ноги…
– Подойди-ка, – подзывал пострадавшего Иполит Дрэкуля. – Держи, вот тебе лея. Ежели подашь на меня в суд за беспричинные побои, судья присудит тебе ровно столько – одну лею… Вот тебе эта лея… Я сам себе судья…
Те, что от голодной жизни совсем потеряли гордость, принимали подачку… Кто позубастее огрызался:
– Оставь свою лею себе, барин, мне ни к чему!
Удивлялся Иполит Дрэкуля, садился в коляску, хлестал лошадок и гнал их, не давая роздыху…
На барском дворе в больших железных клетках жили обезьяны самых разных пород, серые лесные волки, выловленные в долине, бурые медведи с гор, разнообразные хищники, вывезенные из заморских краев, невиданные птицы с разноцветным опереньем…
В застекленных ящиках кишели всевозможные змеи, иногда толщиной с колоду и длиной в несколько саженей… Нанимал боярин смотрителей, которые знали, как и чем следовало кормить всех этих тварей… На тварях этих боярин и прогорел. От них и сам смерть принял: укусила его ядовитая змея…
Играет музыка… Льются звуки вальса. Лошадки подымаются на задние ноги и вальсируют – совсем как баре или наша чиновная знать, – скачут, скалят зубы и ржут.
Скоро полночь. Над ярмаркой сгустилась вдруг гнетущая, тягостная атмосфера страха. Набежали черные тучи. Сразу за чертой ярмарки непроглядной чащей густеет тьма. Налетел ветер. Захлопали на цирковых балаганах флаги. Видать, надвигается буря.
Однако не это, пожалуй, послужило причиной тревоги, охватившей ярмарку.
В трактирах вовсю наяривают ватаги музыкантов. Отовсюду, из самых отдаленных городов, слетелись певицы. В одном ресторанчике я замечаю моего шурина Альвицэ, он во хмелю, на коленях у него какая-то певичка мурлычет ему на ушко куплетцы:
Как неудачно все сложилось у моей сестры Евангелины! С самой свадьбы одно несчастье за другим. За Иона Альвицэ она пошла без любви – он ее выкрал. Правда, парень Ион был состоятельный – землю имел, рабочий скот – и к тому же сам красавец писаный. Да испортила его армия. Определили Альвицэ в гусары. Как-то на пасху приехал он домой: черный мундир, продолговатые пуговицы красными шнурами перевиты, на брюках – широкий черный кант, сапоги с розеткой и со шпорами как зеркало блестят, на ходу поскрипывают. Над губой – черные тонкие усики, и глаза темным блеском сверкают. Женщины так на него и набросились, проходу не давали. В Кукулясе он совсем опустился. Приставили его денщиком к офицеру. Так он первым делом обучился в карты играть и к выпивке пристрастился… Чтобы любовницу нарядить, продал волов, нотариусу и попу весь скот в карты продул. А у сестры один ребенок на руках, другой вот-вот родится, лицо землистое, увядшее, а кожа вокруг носа бурыми пятнами пошла. Всю землю спустил Альвицэ за время службы. Приедет, продаст, деньги просадит и уедет. Начал к сестре приставать, чтоб та и свой участок продала, скандалил, бил ее…
А теперь вот занялся маклерством, посредничает у греков, торгующих зерном, кукурузой, брюквой. Евангелина своих детей стала у нас оставлять: утром принесет, вечером забирает.
У певички нос картошкой – разбили небось в кулачной драке. Лицо блестит от помады и крема.
Я замешиваюсь в толпу чем-то взволнованных людей: оказывается, в полночь ждут объявления мобилизации, мы вступаем в войну… Город могут обстрелять из орудий, расположенных в Никополе… Кто-то спорит: у болгар-де нет таких дальнобойных орудий. Я тороплюсь убраться прочь с ярмарки и из города…
Наши спят. Я устраиваюсь во дворе, под шелковицей. Дожидаюсь полуночи…
Вот и полночь.
Все повторяется, как и три года назад…
Тишину ночи разрывает колокольный гром. Как оглашенные, надрываются колокола нашей церкви. Трубит среди ночи ветеран Диш…
Село пробуждается. Женщины выскакивают на порог с причитаниями:
– Ой, Ион, Ион! На кого ты нас опять покинешь!