— А мне сроду не напишет... У тебя и портрет висит: ты да она.
— У нее тоже висит: она, я да ты. Втроем.
— Ну да. Я там шутом нарисован.
— Горька... Ну ты чего? — виновато сказал Журка. — Это же пьеса такая. Ну играл бы принца, кто тебе не давал? Ты же мог...
— В пьесе-то мог...
Журка сказал осторожно:
— Иринка уехала, мы остались двое. Неужели нам теперь ссориться?
— Разве мы ссоримся? — будто бы удивился Горька. И вдруг спросил: — А ты мою фотографию повесил бы? Как Ромкину?
— Зачем? — испуганно спросил Журка.
— Ну, если бы... я, как Ромка...
— С тобой сегодня что? Заболел или не выспался?
— Ты не вертись, ты скажи, — усмехнулся Горька и опять блеснул глазами из-под медных волос.
Журка помолчал и проговорил неохотно:
— Я не хочу... про такое. Знаешь, Горька, я немного верю в приметы. Поэтому лучше не надо...
— Надо. Не вертись, — заупрямился Горька. — Я, может, тоже верю. И мне как раз надо. Только честно.
Журка украдкой сложил в замок пальцы, чтобы не случилось беды, и честно сказал:
— Да, повесил бы. А ты как думал...
Горька вроде отмяк немного. Что-то хотел сказать, но открылась дверь, и вышла медсестра. Спросила у Журки:
— Как зовут братишку-то? Мне надо карточку заполнить, а он с открытым ртом сидит и только гыкает.
— Братишку? — растерялся Журка. — Я не знаю... Он не братишка.
— Мы с ним случайно, — разъяснил Горька. — Просто нас попросили покараулить, чтобы не сбежал.
— Странно... А он сказал, что который в желтой рубашке, тот брат. Значит, не поняла... А как зовут-то вашего приятеля?
Журка с Горькой переглянулись. Журка виновато пожал плечами.
— Ну и ну! — неласково сказала медсестра и скрылась.
Все это перебило прежний разговор Журки и Горьки. Теперь они сидели потупившись и молча. Журка запоздало расцепил пальцы.
Минуты через три медсестра вывела мальчишку. Сказала ему:
— Видишь, ничего страшного. А послезавтра будет совсем пустяк. Пломбу заменим, вот и все. Приходи к девяти... — Она глянула на Журку и сухо сообщила: — Между прочим, его зовут Валерик.
На крыльце Журка спросил у Валерика. Спросил не сердито, а даже смущенно:
— Ты почему сказал, что я твой брат?
— Я не говорил, — пробормотал Валерик.
— Ну да, не говорил. Она же сказала...
— Она меня спросила: «Там твои друзья сидят?» А у меня же рот открыт был, а за щекой вата...
— Ну и что?
— Я говорю: «Ых...» Ну, значит, «нет». А она опять: «Может, там твой братишка есть?» Я опять сказал «ых». Она, наверно, подумала, что это «да»... Потом опять говорит: «Это который в желтой рубашке?» А я опять...
Он впервые сказал подряд несколько фраз. И вдруг будто испугался такого многословия — замолчал.
— А ты опять: «Ых», — закончил за него Горька. И снисходительно разъяснил:
— Это она тебе зубы заговаривала, чтобы ты кресло не промочил со страха... Штанишки сухие?
Журка наградил Горьку злым взглядом и больше не смотрел на него. Стал смотреть сбоку на Валерика. Тот опять шел понурый и покорный — готовый вынести все, что ему приготовлено. Он был похож на печального Буратино, только без колпачка и длинного носа.
Журка все отчетливее чувствовал, что «молния» родилась не в руке этого мальчишки. Она родилась где-то раньше. Потому что по Валерику она тоже ударила. Журка не смог бы объяснить эту мысль словами, но он будто видел, как в воздухе вспыхивает черная звезда и одним лучом врубается в стекло машины, а другим валит навзничь мальчика в синей жесткой рубашке (хотя тогда Валерик, наверно, был одет не так).
— Слушай, а ведь не ты бросил камень, — уверенно сказал Журка.
— Я... — откликнулся Валерик. — Если бы не я, тогда я бы не признался... — Он помолчал и вдруг сказал с тем же долгим всхлипом, который Журка слышал в комнате: — Стекло на машине, оно выпуклое... За ним людей не видать совсем, только все в нем отражается. Все мелькает, как кино в телевизоре. Я и кинул. Я не знал, что опасно...
— Врешь ты все, — резко сказал Горька. — Все ты знал. Парни заставили, вот и кинул. И еще кинешь, если заставят.
Валерик мотнул головой.
— Нет... Они даже и не заставят. Я с ними больше не хожу...
— Куда ты денешься? — насмешливо проговорил Горька. — Позовут — и пойдешь. А не пойдешь — они тебе так вломят, что зубной кабинет после этого раем покажется.
Журка впервые увидел, как у Валерика упрямо и пренебрежительно сжался рот.
— Ну и пусть вломят. Я этого не боюсь.
— Какой храбрый! — усмехнулся Горька. — А зуб сверлить боялся, аж весь побелел.
Валерик не обратил внимания на насмешку. Он сказал с непонятной нарастающей доверчивостью:
— Это потому, что там нельзя зубы сжимать. Сидишь, а рот открытый... А если зубы сжать, я тогда терпеливый. Мамка вчера вон как отлупила... за это... Я и то молчал.
Горька возразил:
— Мать сильно лупить не будет. Она всегда жалеет.
— Да? — тихо сказал Валерик. Он остановился, быстро оглянулся и неловко поднял подол своей твердой рубашки. На боку у него, пересекая тонкие проступившие ребра, синели припухшие длинные следы ударов. Журку будто хлестнули по глазам. И затошнило.
— Она жалеет, конечно. Потом, — хмуро объяснил Валерик. — «Сыночек, сыночек...» А сперва, если разозлится, то себя не помнит. У нее нервы...
Горька грубовато сказал:
— А чего молчал-то? Наоборот, надо было орать. Кто-нибудь заступился бы.
— Не, — серьезно возразил Валерик. — Тогда бы соседи услыхали. А они на мамку и так сердятся. Они на нее письмо писали, что пьет и меня обижает... Чтобы меня у нее отобрали в интернат. А если отберут, она куда без меня?.. Да она теперь совсем редко пьет, а они писали, чтобы нашу комнату себе забрать...
Дальше пошли молча. Как раньше: по сторонам Журка и Горька, а между ними мальчишка в синей рубашке с латунными пуговками и цветными колечками на кармашке. Только это был уже не «волчонок», не «диверсант» и не «пленник», а Валерка...
На старинном здании банка висели большие часы. Горька увидал их и будто споткнулся:
— Ой-ей! Братцы! Мне же к маме на работу забежать надо! — Он поспешно зашагал вперед и вдруг оглянулся на Журку. Сказал скованно:
— Я, может, вечером зайду. Можно?