Кузька оглядел церковь. Здесь было тихо, пахло сыростью и сладковатым чадом.
— Глупый вопрос, — неохотно ответил он. — В бога никто не верит. Каждый сам по себе бога придумывает, да не по своему подобию, а по своему безобразию. Кто чем ушиблен, тот этой своей обиде и поклоняется. У хромого — бог хромой. Барыга самый последний бога в свои дела втягивает, дескать, помоги и от милицейского огради. Сообрази, какой у барыги может быть бог? Вот такое у нас тут обстоятельство.
Сеня перебил его:
— Значит, веришь?
— Человек — раб веры. Который в бога не верит, тот еще в чего-нибудь. — Немного помолчал и спросил: — А как думаешь, черти верят в бога?
— Не знаю.
— Верят. Если бы не верили, не боялись бы.
— Значит, ты боишься, как черт?
Кузька неожиданно и злобно рассмеялся:
— Бога-то? Ну, этого он не дождется. Он меня бояться должен. А мне не верить нельзя, как черту. Я богом обижен, а если бога нет, то кем? Где мне обидчика искать? Кому за обиду мстить, за то, что такой уродился? Я на бога злой.
Он топтался на месте, как рассерженный петух, и, как крыльями, хлопал по бокам и коленям длинными руками. Сеня впервые видел, как сердится Кузька, но совсем не испугался. Его гнев против никчемного и, по всей вероятности, глуповатого бога, которого каждый может втянуть в свои нечистые делишки, был так же уродлив и нелеп, как и он сам. И его слова были тоже нелепы и уродливы.
— Вот я и мщу богу через людей. Которых людей он любит, тем и мщу. Унижаю их, последнее отнимаю. Я горюнов люблю, от них бог отвернулся, да таких и грабить легче.
Сеня никогда не задумывался над вопросами веры и впервые так близко столкнулся с тем, что называется богом. У них в семье говорили о боге музыки, о боге поэзии. Вернее, это были богини. Музы. Говорили о них с доброй иронией, как о существах не совсем серьезных, но без которых жить было бы скучновато. Они олицетворяли искусство, воодушевляли поэтов и музыкантов. И хотя они существовали только в воображении людей, как красивая выдумка, Сеня охотно соглашался верить в их существование.
Совсем другим Сене представлялся Кузькин бог, которому на земле пришлось хватить лиха, отчего, наверное, он страшно озлился и стремился делать людям побольше разных пакостей.
Да и люди-то, которые посещали церковь, стоили такого бога. Совершенно естественно, что на кладбище собирались уроды, люди, ушибленные жизнью, несчастные. Бога они боялись, а значит, и не любили. Любовь и страх несовместимы. Люди шли в церковь от горя или от страха перед горем. Какая уж тут любовь?
Во время войны, этого самого большого горя, люди стали больше ходить в церковь — так говорили все. Этого Сеня не понимал. Сам он никогда бы не пошел жаловаться богу или просить его о чем-нибудь. Он не подумал об этом, даже когда ему было очень трудно, да и сейчас у него не было никакого желания жаловаться кому бы то ни было и тем более какому-то неведомому богу.
Он вышел на паперть — широкое крыльцо с покосившимися каменными ступенями. Кузька шел за ним и похохатывал:
— Не понравилось в храме-то? Рожу воротишь. Зря. Работенка тут у нас легкая, не бей лежачего. Ты вот только вчера пришел сюда, а если сколько-нибудь поживешь, то привыкнешь.
Оттопыривая и без того толстую нижнюю губу, Кузька Конский поучающе говорил:
— Беда — товар, обида — товар. Каждый своим добром торгует. Со всякого человека выгоду можно иметь, потому что человек всегда чем-то обижен. Даже тот, кто обижает другого, тоже не от добра это делает, а от обиды же.
Сначала Сеня старался не ввязываться в такие разговоры, хватит ему своих дел и своих мыслей. Очень ему надо разговаривать о всякой ерунде, не всегда, впрочем, безобидной. Да ему и не все было понятно из того, что проповедовал убогий лягушихинский философ. Кузька и не требовал ответов, одичал, должно быть, на своем кладбище среди крестов и памятников и привык разговаривать сам с собой.
Но если все время жить рядом и делать одно дело, то сколько же можно отмалчиваться? Иногда приходилось вставить слово:
— Не все же обижают.
И Кузька, обрадованный тем, что услыхал человеческий голос, с готовностью соглашался:
— Не все, конечно. — И тут же снова начинал поучать: — Есть еще идейные, красивые. Ну, те больше насчет переживаний…
— Ты что же, умнее всех себя считаешь? — спросил Сеня.
И опять получил туманный ответ:
— Зачем? Мне этого не надо. Я — прозорливый и ничем не очарован, сам по себе живу.
Они сидели рядом на старой могильной плите, нагретой весенним солнцем. Высоко над ними, среди голых прутьев тополей и берез, солидно покрякивали вороны, ремонтируя свои уродливые гнезда.
Внизу бурлила Лягушиха, худосочная речонка, которую летом и не заметишь на дне оврага. А дальше, за оврагом, ослепительно сияли окна домов рабочего поселка, а еще дальше, в расплавленной дымке, высились заводские трубы, а за ними синела тайга без конца и без края.
Если долго и не мигая смотреть на синеющие гребни тайги, где она сливается с раскаленным добела небом, то на какие-то доли минуты начинает казаться, будто все вокруг тонет в непроглядной тьме. И только то место, куда смотришь, кажется светлым, словно туда упал луч прожектора.
Там, за горами, за лесами, — думал Сеня, — там где-то очень далеко живет мама. Она одна знает всю настоящую правду. Только ей Сеня может поверить. И она ждет его, единственного родного человека, которому может рассказать все, зная, что ее поймут и ей поверят.
ПОИСК
После демобилизации Валя сразу же отправилась домой, в родной леспромхоз, но прежде ей необходимо было на день хотя бы остановиться в областном городе. Провожая ее, Шагов наказал обязательно прежде всего отыскать Сеню Емельянова, все ему рассказать. Честно, ничего не скрывая, не приукрашивая, и помочь ему всем, что только ему потребуется. И еще он добавил: «Мы с тобой перед ней в неоплатном долгу». Что это за долг, она не стала расспрашивать, потому что сама обо всем давно догадалась.
Это только вначале, когда Бакшин говорил Шагову, что радистку Валю надо беречь для дела, Валя еще думала, что дело — это ее рация, ну а потом догадалась, какое это дело. Ее собирался Бакшин направить к немцам, но почему не отправил, узнала только теперь, прощаясь с мужем. И хотя он ничего больше ей не сказал и не уточнил, что это за «неоплатный долг», Валя все сама поняла: быть бы ей сейчас на месте Таисии Никитичны, если бы тогда Шагов, сам о том не думая, не заслонил ее своей любовью. Поняла и, уже ни о чем не рассуждая, решила сделать все только так, как наказывал Шагов. Если он сказал «неоплатный долг», то, значит, так оно и есть.
В городе у нее была тетка — старшая отцова сестра, ей Валя и дала телеграмму, известив о своем прибытии. Но прежде чем отправиться к тетке, решила заглянуть в гостиницу и разузнать, где ей найти Сеню Емельянова. Другого адреса она не знала.
С вещмешком на плече и шинелью через руку она отправилась в гостиницу. Там ей сказали, что Емельянов давно уже в гостинице не проживает, а где его искать, знает одна Вера Васильевна — дежурный администратор. Вот она у того окошечка сидит…
Дежурный администратор, похожая на обиженную девочку женщина, подняла бледное лицо. «Ох, какие глаза! — подумала Валя. — Кто же посмел обидеть такую?»
Глядя прямо в необыкновенные глаза — испуганные и обиженные, — Валя спросила про Сеню Емельянова.