— Дядинька! Дай планицка!
Евгений Нилыч и не заметил, как очутился среди своего чистенького дворика, где ездил верхом на палочке черномазый пузан, лет четырех, очень на него похожий.
— Я тебе задам пряничка! — крикнул на него «дядинька» и направился к калитке прекрасного палисадника с кустами сирени, акаций и клумбами цветов. Сюда выходила галерея дома, одного из лучших в городе, крытого не соломой, а дранью. Стеклянная дверь вела в просторное зальце, с некрашеным полом, голыми стенами, украшенными несколькими олеографиями, обеденным столом посередине и гнутыми венскими стульями вокруг. У стола хлопотала колоссальная дама, лет сорока, в малороссийской рубашке, голубой юбке и в черном шелковом платочке на голове — для благородства. Это экономка, Марфа. Когда Евгений Нилыч бывает в хорошем настроении духа, то часто подшучивает над нею: «Марфа, Марфа, печешися»…
Марфа встретила его ревнивыми упреками на прелестном малороссийском диалекте, которые, в переводе на русский, будут иметь такой вид:
— Куда это тебя нелегкая так долго носила?
Она бросила тарелку и подбоченилась с необыкновенно воинственным видом, от которого нельзя было ожидать ничего хорошего. Но Евгений Нилыч был так сердит, что забыл всякую предосторожность, и опрометчиво спросил:
— А тебе какое дело?
— Что-о? Ах ты, мозгляк этакой! Да я тебе такое дело покажу, что ты у меня пить попросишь! Слышал?
— Ну, ну, Марфинька, — спохватился он. — ты не тово… У меня ведь дела.
— Знаю я твои дела! к этой дохлятине, прости Господи, ходил! Доходишься ты у меня! Ой, доходишься!
— Марфинька! — политично переменил он разговор. — У меня сегодня гости будут, так ты, голубонька, уж там распорядись: водочки, закуски…
— Без тебя знаю! Денег много принес?
— Принес, серденько мое, два рубля.
— Врешь!
— Ей-богу, два рубля! Вот я тебе покажу.
И он действительно показал ей только два рубля, потому что раньше отложил их, на всякий случай, отдельно от остальных. Потом они продолжали беседу, как добрые приятели.
— Панин вернулся?
— Когда еще вернулся! Бедная дитина ждала-ждала… Я ему же отдельно обедать дала. Хорошие у меня пирожки сегодня! Румяные да вкусные вышли!
Евгений Нилыч переоделся по-домашнему в халат, пообедал, призвал сына, гимназиста третьего класса, полного и белого, как постная булка, расспросил об уроках, сделал несколько наставлений и затем отправился в кабинет соснуть; но соснул ли — покрыто мраком.
Гости собрались часам к семи. Пришли: майор, полковник, облекшийся в парусину, аптекарь, высокий и худой, в сером костюме, с длинной, рыжей шевелюрой и так печально поднятыми у носа углами бровей, что у самого холодного человека сердце сжималось от жалости. Его звали паном консыляжем, то есть врачом, и «коморником» — по неизвестной причине. Был еще надзиратель гимназии, чрезвычайно солидный мужчина, с выбритыми, лоснящимися щеками и плавною речью, вызывавшею почтение. Он говорил о себе «мы» («Мы в совете решили… Мы выпили рюмочку водки…»), а о волосах — «гонор». («Мы уж вам говорили: вы свой гонор остригите — или пожалуйте в карцер…»).
Уселись на галерее, за чайный стол, уставленный закусками, и прямо приступили к злобе дня, предварительно, разумеется, пропустив по рюмке.
— Ну что? что нового? — посыпались вопросы.
— Преинтересные подробности! — начал полковник. — В это время девицы Зенкевич ужинали. Вот так старшая Зенкевич сидела, вот так младшая, а кругом девочки. Весь пансион. Воображаю себе картину: сидят это девочки, как бутончики, платьица у них, переднички… а? майор?
— Ну уж вы начнете!..
— Ха-ха… Ели пироги с творогом. Только что старшая Зенкевич взяла на вилку пирожок, обмакнула в масло и хотела, знаете, в рот положить — вдруг старуха Сабанская вбегает, «Ах, батюшки! Сейчас к нам придут!.. Насилу добежала… Ах, ах!..» Ну, натурально — все в обморок…
— Уж будто все? — усомнился майор.
— Ну, может и не все…
— И что же?
— И ничего. Известно — старуха!
— А зачем нам терять драгоценное время? — замогильным голосом, как бы произнося: memento mori, напомнил аптекарь.
— Э, батюшка! успеете еще! — заметил Евгений Нилыч не без резкости. В его обращении стала обнаруживаться двойственность. Он был любезнее обыкновенного с майором и профессором (так звали надзирателя, если не было более важных представителей гимназической администрации) и холоден к польской партии.
— Еще успеем, пане коморнику! — успокоил его полковник, посылая в рот кусок колбасы.
— Мы в совете решили обыск сделать, по-домашнему…