Отец подпрыгнул, как подкинутый искусной рукою мяч. — Что ж он?
— А, да! говорит. Обожди, теперь времени у меня нет. А я ему: только прошу вас покорно, батюшка, не задерживайте долго, потому время теперь сухое — хорошо строиться.
— Что ж он?
— Хорошо, хорошо! говорит.
— И виду не показал?
— Как вьюн ни хитер, а посоли его, так завертится. И этот покрутился, а впрочем, благодушен и милостив распрощался.
— А она?
— Да она пустяки! Сычется, как оса в глаза, и все тут,
— Он тебя теперь водить станет, увидишь! Уж я его знаю. Пообещает все, а потом нынче да завтра, нынче да завтра… Вот покойный Данила так и в гроб сошел, ничего не дождался. Увертлив, как блоха!
— И блоху, случается, ловят.
— Ну, а я тебе во всем помогать буду! — сказал отец, вдруг приободрясь. — Так на меня и положись!
Будучи невинным, неопытным и несмысленным отроком, я не мог наблюдать с должной тонкостью развитие событий, по от меня не укрылось всеобщее смятение и чаяние чего-то необыкновенного. Отец, дотоле постоянно погруженный в хозяйственные занятия, а часы отдыха посвящавший уженью рыбы, ловле птиц или сну, вдруг сделался непоседлив, как молодой котенок, запустил хозяйство, при малейшем шуме выскакивал из дому и вообще волновался, как хлябь морская.
— Ты как полагаешь? Что думаешь? — часто спрашивал он мать, с томленьем обращая на нее взоры.
— Не знаю, — отвечала мать с своим обычным спокойствием и как бы отрешением от всех мирских дел.
Но мне казалось, что и она не совсем была равнодушна к готовящейся драме. Она теперь прислушивалась внимательно к речам отца, при его появлении домой бросала на него испытующие взгляды и заметно стала оживленнее.
Пономарь, в мирное время посещавший нас только в торжественные праздники или являвшийся попросить какого хозяйственного орудия, начал теперь часто прокрадываться к нам, как тать, бурьянами, ползком и, остановясь под окошечком, выходящим на конопляник, тревожно осматриваясь по сторонам, вздрагивая и подпрядывая, как пуганый заяц, подолгу шептался с отцом.
Даже всех поселян и поселянок поглощала разыгрывавшаяся борьба. Где бы и кого бы ни встречал я вдвоем или втроем, я непременно слышал то или другое характеристичное замечание по поводу отца Еремея или Софрония.
— Ты погоди, — говорил один, — дай срок: он его в бараний рог согнет, даром что он на солнце не моргает — глядит! Ты вспомни Семена Куща!
— Ну, этот, пожалуй, что и Семена Куща за пояс заткнет, — возражал другой.
— Да что он! — говорила женская партия. — Она всему злу причина! Коли б вот ее проучить!
— Проучит и ее! — уповали многие.
Между тем герой Софроний вел себя отменно политично, но неуклонно. Каждодневно появлялся он у крылечка отца Еремея и, не уязвимый, не возмутимый проклятиями попадьи (впрочем, она в отношений Софрония являла некоторую сдержанность и по большей части проклинала его безличными глаголами или в третьем лице и скрывшись в покои), терпеливо ждал возможности увидаться. Так как ему приходилось иногда ждать долгое время, то он стал приносить с собою нити и челнок и, уместившись в сторонке, у ворот, плел невод, вознаграждая таким образом и, насколько позволяли обстоятельства, потерю времени. Разговоры его с отцом Еремеем бывали умеренные, тихие, но, глядя на отца Еремея, мне невольно приходило на память сделанное Софронием замечание о посоленном вьюне. Невзирая на видимую ясность духа, можно было уловить кипение мятежных чувств, волновавших его грудь.
Однажды, заметив, что отец, в крайне возбужденном состоянии, присел в коноплянике, примыкавшем к половому двору, что к отцу присоединился вскоре прокравшийся воровским образом, пономарь и что даже мать моя с интересом многократно всходила на всегда ею избегаемый холмик около нашего курятника, откуда видно было попово крыльцо, я сообразил приближение какой-то катастрофы и, уже тогда любитель сильных ощущений, поспешил обеспечить себе наслаждение присутствовать при разражении грозы. Проскользнув мимо не заметивших меня отца и пономаря, я пробрался к тому пункту, откуда вместе с Настей наблюдал первое свидание Софрония и попадьи. Так как во всех случаях, касающихся неприятельского лагеря, я всегда притекал к этому пункту наблюдения, то здесь постепенно заведены были мною некоторые улучшения: истреблена жигучая крапива, сложен из кирпичей столбик, на котором можно было присесть, и прочее тому подобное. Приютившись под гостеприимной сенью широких лопухов, я припал к отверстию в плетне.
Отец Еремей сидел на своем крыльце, на скамье в углу, одной рукой облокотясь на перила, другою поглаживая бороду; у крыльца стоял Софроний с шапкой в руках; у дверей прислонилась Ненила, внимательно слушая и глядя в упор на Софрония; из окна появлялась то и дело медузоподобная глава попадьи.
— Какой ты докучный человек! — говорил отец Еремей с выразительным, но благодушным укором. — Ведь другой бы на моем месте давно бы тебя отучил от этого!
— Не охота моя докучать, да приходится, — отвечал почтительным, хотя неровным голосом Софроний. — Пожалуйте мне сбор, и докуки не будет.
— Что это ты все мне про сбор толкуешь! Я уж сказал раз: обожди, не сомневайся, я тебя не оставлю. На меня еще никто не жаловался, а все, кого знаю, бывали благодарны. Я, Софроний, много на веку нужды и горя принял, а терпел все со смирением и, кладя земные поклоны, повторял: господи! да будет воля твоя! За то творец милосердный и исцелил язвы мои: живу хотя скудно, но душу свою пропитать могу и тем доволен. Не ропщу ни на кого. За зло воздаю добром. Я, как духовный отец и наставник, говорю тебе: истребляй в сердце своем строптивость, злобу, гордость. Человек гордый что пузырь водный: вскочил, и нет его! живи со всеми, не только со старшими, но и с равными, но и с низшими в любви и согласии. И низший может ужалить тебя. Равный вступит в борьбу, и хорошо, если ты одолеешь его, а если он тебя сокрушит? Высшему же от самого господа дана власть над тобой, и ты в его руках…
— Батюшка, скажите, вы, значит, мне не дадите сбора? — перебил Софроний.
Я видел его лицо в профиль, но и по профилю угадывал, что оно должно было выражать сдерживаемый гнев. Голос же его уподоблялся глухому шуму ярого потока, загнанного искусством в подземную пещеру.
— Да ты опять за сбор! Я, ты полагаешь, сколько на покойного Данила пролечил? Вот, погоди, я посчитаю на днях…
— Нет, уж я не буду этого счету дожидать. Я завтра пойду.
— Куда пойдешь?
— Откуда пришел. Прощайте.
С этими словами Софроний поклонился отцу Еремею и быстрыми шагами вышел из его двора.
Несколько минут отец Еремей оставался как бы пораженный громами небесными, потом встал, прошелся по крылечку, поглядел, посмотрел, как бы желая проверить, все ли по-прежнему в окружающей его природе, и снова сел на лавку.
— Ушел? — вполголоса спросила попадья, высовываясь из дверей.
— Ушел, — отвечала Ненила.
— Сам виноват! — начала попадья, возвышая голос и обращаясь к отцу Еремею. — Его б, душегубца, с первого раза хорошенько прочухранить, а ты ему из священного писанья! Нет у тебя толку на грош, а борода с лопату! Хоть бы уж мне не мешал, безмозглый ты человек! Хоть бы уж…
Отец Еремей вдруг быстро встал, двинулся к дверям и сказал:
— Замолчи и не мешайся! Иди!
Я не мог наблюдать, какой вид представила попадья, но эта вдруг наступившая тишина наполнила мое сердце страхом; замирая, я ожидал услыхать пронзительнейший вопль и затем насладиться зрелищем беспримерного буйства и ярости.