Но тишина была мертвая.

Отец Еремей снова прошелся по крылечку и, обратясь к прислоненной у притолоки Нениле, сказал:

— Чего ты тут стоишь? Иди, делай свое дело!

Ненила скрылась.

Отец Еремей снова начал ходить по крылечку. Я старался уловить выражение его лица, но с определительностью не мог этого сделать. Мне казалось, что он как бы изумлен и недоумевает. Он по временам останавливался, глядел по сторонам и снова принимался ходить.

Между тем вечерние тени сгущались; скоро темнота обвила фигуру отца Еремея. Я только по скрипу его сапогов угадывал, что он все еще ходит, приостанавливается и снова начинает ходить. Попадья не показывалась; в доме царило гробовое спокойствие.

Волнуемый предчувствием какого-то выходящего из ряда события и теряясь в догадках, я возвратился домой, где застал пономаря.

При моем появлении отец ахнул, пономарь вскочил с места, мать вздрогнула, но, узнав меня, успокоились.

Пономарь плюнул и сказал:

— Тьфу! мне представилось, что это сам пожаловал!

Я старался из их разговоров заключить что-нибудь определительное, но не мог: отец и пономарь оба сидели погруженные в уныние, облегчали себя частыми вздохами и перекидывались краткими возгласами о горечи жизни и о несправедливости судьбы. Мать, по своему обычаю, сидела поодаль, за работою, в молчании.

Утомленный бесполезным напряжением ума и слуха, я незаметно поддался дремоте, очнулся при словах матери: 'Иди, ложись', поспешно сбросил с себя одежды, уловил, но уже одолеваемый сном, любимое восклицание пономаря: 'Эх, житье-житье! встанешь да за вытье!' и, допав головой до подушки, мгновенно забыл все смуты и тревоги житейские.

Наутро меня пробудил торопливый шепот отца и пономаря, и, не успев еще отряхнуть с себя ночных грез, я уже угадал по преображенным их лицам, что произошло нечто утешительное. Глаза матери тоже оживлены были удовольствием.

Я не замедлил удостовериться, что Софроний получил от отца Еремея желаемый сбор.

То было первое виденное мною торжество над угнетавшею нас властию, и вкушение его было невыразимо сладко. Не только Софроний безмерно возвысился в моих глазах, но я и самого себя почувствовал бодрее, воинственнее и самоувереннее. Не ясно, смутно, но я уже понял, что не все может прихоть сильного властию и что многое зависит от нашего собственного мужества, постоянства и твердости.

Несколько раз пономарь повторял свой драматический рассказ, и я всякий раз слушал его с живейшим наслаждением.

— Только солнышко показывается, только я глаза продрал, — говорил пономарь: — а он и шасть ко мне! 'Где, говорит, Софроний?' А сам желтый-желтый, как пупавка.[2] 'Не знаю, говорю, батюшка; не ушел ли, — он вчера собирался: чем свет уйду'. Софроний пошел на село хлеба купить, только я в этом не признался, понимаете…

(Пономарь всегда отличался отменным коварством поведения. Так, например, при появлении грибов и опенок, до которых попадья была страстная охотница, он сам вызывался послужить ей, отправлялся с котиком в лес с утра и возвращался только ввечеру. По моим точным исследованиям оказывалось, что он часть дня употреблял на посещение кума своего, кузнеца Бруя; что, собрав грибы, садился в укромное местечко между кустов, откладывал лучшие, прятал их в ямку, а остальные оборыши нес и представлял с умильной улыбкой попадье, давая понять, что целый день ходил по лесу, искал и, пренебрегая слабое зрение, собрал для матушки «новинку», смиренно выпивал подносимую ему чарку водки, с низким поклоном удалялся; осторожно осмотревшись, снова возвращался в лес, вынимал спрятанные грибы, осмотрительно приносил их в свое жилище, где варил и ел всласть.)

— Как только я ему сказал, что Софроний ушел, он так и почернел, как земля! 'Сейчас, говорит, чтобы он здесь был! Мне его надо, я ему деньги принес!' Сам как скрежетнет на меня! У меня аж в пятки закололо! А тут Софроний на порог, совсем готовый в путь — и котомочка на плече. 'Вот, говорю, тебя батюшка спрашивает'. А он тогда этак усмехается и говорит Софронию: 'Что это ты, Софроний, то покою не даешь, а то бегаешь? На вот тебе деньги. Перестань горевать и стройся. Коли чего еще не будет ставать, так добрые люди опять помогут'. И подал Софронию кошель. А Софроний это взял, сейчас пересчитал, поклонился ему и поблагодарил… Ну! видал я виды, а такого еще не приводилось!

Душа моя рвалась насладиться лицезрением несравненного победителя. Я повиновался душевному влечению и скоро нашел Софрония у лесной опушки, где он варил в малом котелке кулеш.

Надо полагать, что, несмотря на робость и дикость, восторг мой и сочувствие пробивались довольно ясно, ибо Софроний, глянув на меня раза два, три, кивнул мне головою и сказал:

— Подходи, мальчуган! Садись кулеш хлебать.

От столь неожиданной чести свет несколько помрачился у меня в очах. Однако я приблизился.

— Вот тебе ложка, — сказал Софроний, — а я уж буду черпачком.

В волнении я хватил полную ложку горячего кулешу и обварил так рот, что лес, Софроний, небо и земля завертелись у меня в глазах и запрыгали. Я мужественно перенес, но не успел скрыть страдания.

— Эх, угораздило молодца! — сказал Софроний. — Набери поскорей воды в рот!

Он подал мне в ковш воды, в который я со смущением опустил глаза.

Холодная вода произвела благотворное действие, и хотя я не мог уже есть кулеша, но боль утихла.

— Ты ведь дьяконский? — спросил меня Софроний.

— Дьяконский, — ответил я.

Затем разговор у нас перешел на уженье рыбы, ловлю перепелов и т. п. Он спросил, точно ли много волков в лесу и случалось ли встречать их, на что я ему ответил, что волков много, но что мне еще не случалось их встречать.

— А вот коли желаешь, так пойдем когда-нибудь за ними на охоту, — сказал Софроний.

Я на несколько секунд замер от удовольствия.

Затем он начал мне рассказывать о разных способах охоты за волками.

Забыв весь мир, я наслаждался благосклонною беседою моего героя, и, вероятно, даже самый час обеденный пролетел бы для меня незаметен, если бы не начали то и дело появляться люди, преимущественно лица женского пола.

Они наиприятнейшим образом приветствовали Софрония и начинали речь невинным восхвалением благодатной погоды или вопросом, не скучает ли он по своей стороне, как нравится ему новое его местопребывание, щебетали, как малиновки, ворковали, как нежные горлицы, и, обольстив достаточно, переходили к главному. Между тем как мужчины со всем простодушием косматого медведя, подходя, прямо спрашивали:

— А что, правда? Отдал сбор?

Софроний рассуждал о погоде и о чувствах при перемене места жительства хотя сжато, но остроумно; насчет же получения сбора не вдавался в подробности и отвечал одним словом: получил.

— А я тебе топор и весь инструмент добыл, — сказал подкравшийся по своему обычаю, как тать, пономарь, внезапно появляясь из-за кустов. — Нечего тебе и в город теперь ездить.

— Спасибо. Где ж они?

— А я их тут, поблизу, припрятал. Знаешь, чтоб не пало на меня подозрение, что вот я все тебе помогаю, — понимаешь?

Он исчез в кустах на несколько минут, затем снова появился с топором и мешком, заключавшим плотничьи инструменты.

— Гляди, хороши ли?

Софроний все оглядел и остался, повидимому, доволен.

— Спасибо, — сказал он. — А цена какая?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату