горячо и пламенно, как той летней ночью, когда она совершила самый сладостный грех в своей жизни. И вновь, как той ночью, она почувствовала, что кровь ее густеет, словно шоколад, душа забывается бредом, а сердце разливается, как жидкое стекло, и принимает форму, выдуваемую волшебником-стеклодувом на трубе. И тогда, будто во сне, двигаясь в пузыре из растаявшей музыки, она увидела со стороны, что ошалело поднимается со стула и берет шаль и шляпку, чтобы поскорее удрать, донестись до дому, нырнуть под одеяло и укрыться от страха с головой. Перед тем как кинуться прочь, она услышала, что назначает музыкантам первую репетицию завтра вечером здесь же, и, словно раздвигая руками вязкий воздух, побрела к выходу, костным мозгом ощущая его щекочущий взгляд, догадываясь, что ее мимолетный любовник пойдет за ней, чувствуя, как вдруг разлившееся жидким стеклом сердце застыло в голубку, когда, переступая порог, услышала его проспиртованный голос, галантно вопрошающий, а не окажет ли сеньорита ему честь проводить ее до дому, а потом, после нескончаемого секундного молчания, свой собственный голос — он доносился словно бы из звездной дали, с едва слышной радиоволны, — отвечающий, нет, вот идиотка, премного благодарна, дура, это так любезно с его стороны, но на улице ее должен встретить отец. И, оказавшись на улице, дрожа, как девчонка, которой в первый раз читать стихи на публике, опять чувствуя, что свет и теплый воздух раздувают ее платье — как будто писаешь паром, — она стремительно зашагала к дому, в смятении бредя прямиком по лужам грязной воды, как сквозь миражи, и бездумно наступая на лапы попадавшимся на пути бездомным собакам, ничего не замечая, желая лишь добраться скорее до тихой гавани своей комнаты, куда сперва ворвалась, как дуновение, ее напуганная душа, а после, через тысячную долю секунды, словно несчастный беспомощный зверек, — не успевшее угнаться за душой тело.
Дрожа каждой косточкой, она рухнула поверх атласного покрывала на кованую кровать, не соображая, как, Пресвятая Дева Мария, не потеряла сознание от ужаса на бесконечном пути в четыре с половиной квартала, отделявшем Радикальный клуб от ее дома.
8
Той февральской ночью Бельо Сандалио приземлился в борделе «Тощий кот» после сумасшедшего забега по полудюжине кабаков. В Пампа-Уньон он прибыл всего три дня назад, и все это время, не расставаясь с трубой, нещадно кутил — и днем, и ночью.
Тем февральским вечером сеньорита Голондрина дель Росарио вернулась домой позже обычного. Картина (про запретную любовь) и жара в зале синематографа так обострили ее чувства, что после сеанса она решила прогуляться под луной по людной Торговой улице. Она жадно рассматривала витрины, задержалась на миг послушать электролу из кондитерской Матта, — новейший музыкальный аппарат, только что доставленный кондитеру, — и зашла в пару лавочек просто ради удовольствия пощупать шелк и кружева.
Бельо Сандалио намеревался осесть в городке надолго. Денег у него было на месяц вперед. А ведь можно еще наняться играть по ночам в какой-нибудь публичный дом. Три дня напропалую он пил так, словно чуть не умер от жажды в пампе, задаром играл почти во всех заведениях Длинной улицы и успел «поставить пистон» не одной дамочке, вроде той смуглянки цветом под стать его трубе, которая сейчас за стойкой в «Тощем коте» глаз с него не сводит.
Фильм, которому аккомпанировала сеньорита Голондрина дель Росарио тем вечером, назывался «Умершая от любви». Будучи натурой чувствительной, она разволновалась до слез и играла вдохновенно как никогда. Правда, увлекшись историей влюбленных, пару раз засматривалась на экран и совсем забывала про музыку, вызывая волну возмущенного свиста. И все же ничто не могло вывести ее из благостного оцепенения, в котором она вышла из театра. Сейчас, перед сном, она все еще вспоминала самые романтичные сцены фильма. Разрумянившись, как будто воздух в комнате подпалили с четырех концов, она дольше, чем следовало, разглядывала себя голую в зеркале.
Февраль полыхал той ночью так, что чуть не железо плавил. Бельо Сандалио, пьяный, как сапожник, когда пианино на время смолкло, поднялся на маленькую сцену, поиграл клапанами, коротко сплюнул и поднес трубу к губам — нижняя челюсть встала на место, мундштук оказался крепко зажат, грудная клетка выпятилась, натянув ткань рубашки. Когда он начал играть, сильные золотые звуки вдруг осветили собой все вокруг и доверху залили зал. Воздух гудел. Пианист, потасканный мулат во фраке, вернулся на сцену подыграть ему в лучшей джазовой манере. Давно Бельо Сандалио не трубил так страстно. Грех было не зажечь такую ночь музыкой, и он, расчувствовавшись от спирта, превратился в горячего ярмарочного цыгана, запускающего ртом залп огня. Воцарилась тишина. Насторожившись, женщины чувствовали, что музыка бежит по их телам, как теплая вода, что она, словно густая золотая краска, заливает грязный бордель; они догадывались, что еще чуть-чуть и можно будет протянуть пальчик, вымазать музыкой и накрасить золотом губы, ногти, веки. Некоторые плакали, сами того не замечая. На мгновение они воспарили и стали чисты, как пронзительная музыка, до капли выжавшая самую суть ночи.
Сеньорита Голондрина дель Росарио прилегла с томиком стихов, распахнув окно ночи и луне. Сборник назывался «Собрание закатов»[14] и принадлежал перу юного чилийского поэта. Когда, примостив книгу на груди, она шепотом повторяла «взлетает бабочка и чертит круг огнецветный и последний», теплый ночной ветер донес ей обрывки музыки. Играли на трубе. Мелодия добежала до ее ушей, как струя жидкого, обжигающего, вселенского золота, будто само измерение ночи растаяло в чистый звук трубы. Чтобы лучше слышать, она закрыла глаза и погасила лампу. Звук был жаркий и яркий, мелодия — прекрасная и странная, притягательная, как луна. Завороженная, она поднялась с постели, накинула розовую сорочку и вышла в патио, колодец с лунным светом. Следуя за звуком, она подошла к уборной, сонно парящей в углу двора. Ей казалось, что труба играет для нее одной. В умопомрачении ей захотелось перемахнуть стену, отделявшую патио от публичного дома. Может, тогда она различит человека или ангела, который творит эту ошеломительную, соблазнительную, льстящую всем ее чувствам музыку. Сеньорита Голондрина дель Росарио была совершенно не в себе.
Когда Бельо Сандалио доиграл и вернулся за столик, смуглянка поджидала его там. Держа в руке поднос и сладострастно, как мартовская кошка, прильнув к трубачу, она предложила ему стопку горькой или чего пожелаешь, сахарный мой. Смуглянку называли Пупсик, и была она известна как одна из самых бесстыдных шлюх в селении. Головокружительные изгибы ее тела, пружинистая поступь и четвертичный блеск черных глаз находились в распоряжении капитана карабинеров, в данный момент надиравшегося за темным столиком в глубине зала. Поднеся выпивку, кокетка не отвела от Бельо Сандалио своего лучшего бронебойного взора роковой стервы и под неправдоподобным, но возбуждающим предлогом того, что руки у нее заняты подносом, попросила об одолженьице, ты мне не вытащишь панталончики, милый, а то так неудобно там. Бельо Сандалио вопросительно вскинул брови, и смуглянка воркующим голоском разъяснила:
— У меня трусы в задницу впились, зайчик!
Пупсик подвергала всякого приглянувшегося ей мужчинку этому испытанию. Говорила, мол, тот, кто не испугается поправить впившиеся панталончики на глазах у олуха-капитана, тот и есть ее принц на белом коне. Бельо Сандалио, не выказывая особого удивления, невозмутимо улыбаясь своей ледяной улыбочкой, положил трубу на стол, пригладил медные пряди назад, и в напряженной тишине, сковавшей всех присутствующих, медленно и сладострастно, словно змея вверх по дереву, его длинная веснушчатая пятерня заползла под обтягивающее платье из синего бархата, чуть не лопавшееся той ночью на Пупсике.
Когда музыка смолкла, сеньорите Голондрине дель Росарио показалось, что ночь разом сдулась. Неясный гул веселья, накрывавший весь город и долетавший до нее жужжанием гигантского блудливого