поцеловал ее в губы и решил, что любое его слово разрушит чары и спугнет тритонов и морских коньков, которыми все еще кишело морское дно спальни. Он поднял трубу, пригладил волосы и вышел. Взобрался по стене с ловкостью рыжего кота, выросшего в лабиринте цинковых переулков, и затерялся в огромной ночи пампы. Полная луна расцвечивала его трубу словно бы тихой песней любви.
Сеньорита Голондрина дель Росарио вынырнула из бездны, обернувшись русалкой, с морскими звездами в волосах. Она пока не разглядела спасительного берега и еще долго качалась на густой волне подводной травы, словно ленивая амфибия. Она не пожелала проронить и слова, пока умирала от любви, да и не могла. И думать тоже не желала. Но когда негодяй с трубой вышел из комнаты, поправляя бабочку, и она услышала, как он поднимается по залитой луной стене, будто легкомысленный средневековый трубадур, и представила у него за спиной сияющий шлейф огненных нот, сеньорита Голондрина дель Росарио про себя — драматично, трагично, лирично — продекламировала: «Мы спалили друг друга, как два светила, что раз в тысячелетие встречаются в небе…»
9
Спустя три дня репетиций, даром что официальный начальник так и не показывался, оркестр уже наяривал государственный гимн почти без изъянов.
Главный аптекарь селения и председатель Комитета по Приему Его Превосходительства — каковой прием должен был состояться через шестнадцать дней, — увидав, что музыканты легко сыгрались, обещал похлопотать об их выступлении в следующее воскресенье на городской площади.
Кроме того, он обнадежил их, сказав, что, если оркестр достойно справится со своими обязанностями во время высочайшего визита, их не распустят, а оставят работать в Пампа-Уньон на неопределенный срок. Они могли бы играть не только на эстраде, но и на увеселительных балах, весенних праздниках, турнирах по боксу и, разумеется, похоронах. Не говоря уже о национальных праздниках, которые каждая иностранная колония в городе отмечала с размахом. Включая День открытия Америки и День взятия Бастилии. Даже день прихода Муссолини к власти, и тот праздновали.
— Сами видите, ребятки, работы вам с избытком, — отечески заключил аптекарь.
По его распоряжению оркестр репетировал самое меньшее три часа в день. Сначала им предоставили один из залов Радикального клуба. Но, к несчастью, после первой репетиции аптекарь решил заглянуть к ним. На выдраенном до блеска полу ковром лежал вонючий слой окурков, и повсюду валялось несметное количество пустых и полупустых бутылок из-под вина, пива и горькой. На следующий день аптекарь договорился с Гильдией извозчиков. Пусть эта ватага алкашей и оборванцев репетирует у них, а от его чистых полов держится подальше.
В первый же вечер музыканты образовали две компании, отправлявшиеся на ночные гулянки по отдельности друг от друга. Первая компания состояла из кумовьев-корнетов и их приятеля тромбона. В компании Бельо Сандалио оказались Бес с Барабаном, Жан Матурана, как стали называть тарелочника, горнист Тирсо Агилар и Канделарио Перес, престарелый барабанщик.
Эральдино Лумбрера, второй трубач, не присоединился ни к одной. После репетиции он убирал трубу в футляр и, блудливо подмигнув, сообщал, что в одном тут веселом доме его ждет не дождется любвеобильная кобылка.
Толстяк в синем стеклярусном галстуке, непрерывно похвалявшийся своими способностями, очень скоро стал поперек горла всем остальным. И недолюбливали его все сильнее. Особенно их выводило из себя то, как этот хлыщ прикрывал платком руку, играя на трубе. Чтобы никакой начинающий сопляк, пояснял он серьезно, не подсмотрел движения пальцев и не вздумал подражать его стилю.
— Больно нос задирает эта шушера, — сказал Жан Матурана в первый вечер, когда они отправились по кабакам.
— Сдается мне, про джаз-банд — все брехня, — заметил старый барабанщик.
В вечер того первого загула Бес с Барабаном недолго оставался с ними. Двумя долгими глотками он осушил бутылку пива, зажав ее в кольцо из двух последних оставшихся пальцев, и простился, потому что ему нужно было к супруге, а то она дома одна и на сносях, третий на подходе. «Первые двое и трех дней не прожили», — смущенно проговорил он. Он надеялся, что Пресвятая Дева защитит третьего и надолго дарует ему жизнь и здоровье.
Жан Матурана, не в пример Бесу с Барабаном, выпил в ту ночь все, что плохо лежало. Как всегда бойкий на язык, тарелочник рассказал, что в один из последних приездов в Пампа-Уньон загремел в клоповник и там понял, за что капитана карабинеров кличут Говномешателем. К утру чуть все кишки не выблевал. Двое легавых держали его силой, а капитан вливал ему в глотку смесь конского навоза с водой.
— Он, поганец, поит этой отравой всех, кого загребает за пьянку, — закончил тарелочник. — Говорит, самый верный опохмел.
Жана Матурану, самого веселого и смешливого в оркестре, отличали не только глубокие оспины, словно стиравшие черты лица, но и жесткие черные космы, а также невероятная лопоухость. В ту ночь, на самом интересном месте, он ни с того ни с сего принялся рыдать, поминая «сисястенькую продавщицу», дожидавшуюся его на прииске Пинто. Потом, громко икая и рыгая, стал колотить по столу и орать во весь голос:
— Меня звать Баклажаном и точка!
После каждого выкрика он вызывающе оглядывал толпу и заплетающимся языком добавлял:
— А кому не нравится, тот засранец пусть огнем горит!
Горнист Тирсо Агилар, вытаращив глаза от удивления, всю ночь только и делал, что пялился, как завороженный, на развратно извивавшихся и изъяснявшихся «таких милых и дружелюбных» барышень и, покоренный их льстивым вниманием, сорил деньгами, что твой шейх, угощая выпивкой и дорогими сигаретами каждую улыбнувшуюся ему шлюшку. В упоении он признался коллегам, что впервые попал в «малопристойный дом», и все воззрились на него с недоверием, один лишь старый барабанщик пожал плечами и сказал, что и мертвецы кирпичами срут, и не такое бывает.
После четырех лет бездетного брака жена Тирсо Агилара взяла ноги в руки и бросила его ради лагерного сторожа. Тому разрыву едва минуло три недели. Не в силах больше выносить пересуды кумушек и насмешливые взгляды соседей — «так в довершение всего голубки еще и поселились на той же улице, через четыре дома от меня», — Тирсо Агилар воспользовался объявлением о наборе в оркестр, чтобы попросить расчет и сняться с места, прихватив только горн и чемоданчик с бельем. Раньше он никогда не играл в оркестре и не поднимался на сцену. Хоть на прииске Анита он и упражнялся в игре каждый вечер после работы, публика вызывала в нем панический ужас. Даже на весенних гуляниях он ни разу не отважился выступить. Недавно, словно по наитию, он сшил концертный костюм — «с пиджачком, с блестками, все как надо» — и поклялся себе выйти на сцену, как только представится случай.
Что касается старого барабанщика, то про него в ту ночь стало известно, что его заплесневелые зубы и резкий табачный смрад происходят не от курения, а от кое-чего похуже: он брал сигарету, разворачивал, высыпал табак на ладонь, отправлял в рот и медленно пережевывал, как листья коки. За вечер ветеран съел полпачки «Фарос». Он не только сыпал старинными поговорками и пословицами, небрежно, иногда вовсе не к месту, уснащая ими речь, но и принимался под воздействием выпивки откровенничать и даже рассказал о некоторых бравых подвигах своих славных солдатских деньков. Оказалось, что он даже побалагурить не дурак, хотя сам никогда не смеется. Он, к примеру, напугал горниста, не сводившего глаз с проституток, сказав ему, чтобы не перестарался, а то такие бабы не любят, когда на них вылупится какой-то хиляк, как на новые ворота. «С этой лимитой построже надо, на…», — поучал он его.
Бельо Сандалио же в ту первую ночь как-то хандрил. Он сидел, поставив локти на стойку, и почти не участвовал в веселой беседе. Из головы не шла Дама за Фортепиано. Он не верит в переселение душ, но, если так и не вспомнит, где и при каких обстоятельствах раньше видел эту цыпочку, придется допустить безумную мысль, что они встречались в одной из предыдущих жизней. В каком-то треклятом месте в какое- то треклятое время он с ней виделся — в этом он так же уверен, как в том, что он лучший трубач в мире.