ветеран весомо молвил: «Потому что это все равно что мочу простуженной клячи дуть, как говаривал мой товарищ Иполито Гутьеррес». Жан Матурана спросил, а что это за гусь — Иполито Гутьеррес. «Служили мы с ним», — просто сказал старик. И пробормотал себе под нос, что в нашем мире настоящих друзей только в трех местах и заведешь: на войне, в шахте да в борделе.

Под утро, после того как Тирсо Агилар впустую извел все уловки брачных игрищ и отдал за шампанское даже фунтовую золотую цепочку с цветастого жилета, Овечья Морда отправилась спать с управляющим с прииска Аусония, суровым мужланом, у которого из-за пояса ясно выглядывал кривой нож. Горнист в сдвинутой на затылок соломенной шляпе чуть не плача сидел в углу стола и ни с кем не разговаривал, а малость перебравший уже ветеран как бы сам себе ворчал, что дудка-то маху дал, что киска на поверку боком вышла бедолаге Агилару, что реши он, Канделарио Перес, снюхаться, по-другому бы запела эта лимита подзаборная, уж поверь, он бы тут не дрожал, как целка, а прищучил бы ее, заразу, прям тут же под столом. Только сперва марганцовкой бы затарился. Он-то не такой доверчивый сопляк, как этот коротышка горнист. «Поди думает, собака, что каша с неба валится», — заключил старый барабанщик.

На заре музыканты в обнимку выкатились из борделя, распевая болеро. Бельо Сандалио, не расставшийся, в отличие от всех прочих, с инструментом в комнатушке Беса, весело подыгрывал. Первым оставили дома Канталисио дель Кармена. Пьяный, как пьяная вишня, поддерживаемый Бельо Сандалио и Жаном Матураной, Бес с Барабаном все разглагольствовал про свои бедные пальчики-сиротинушки, всего двое, а какие молодцы, хороши пальчики, ему их за глаза хватает в этой гребаной жизни, говорил он и выставлял их напоказ и громко целовал и хвастал, что ими он прекрасно может и в барабан бить, и мячи шить, и стакан держать, и баб охмурять, и налево захаживать. «А накатит романтика, так и цветок сорвать могу ими».

— И дрочить за милую душу! — расхохотался тарелочник.

Отправив домой барабанщика и расставшись с Жаном Матураной и огорченным Тирсо Агиларом, Бельо Сандалио и Канделарио Перес, обнявшись, дошли до «Юного цвета». На углу улиц Генерала дель Канто и Хосе Сантоса Оссы Бельо Сандалио, коротко сплюнув, заметил, что не прочь промочить горло. Уже давно фляжка старика впивалась ему под ребра, и, ощупывая ее через пиджак, он признался, что жизнь бы отдал за глоток горькой.

— Я бы к шелудивенькой приложился, — согласился старик.

— Так чего же мы, черт возьми, фляжку не откупорим?! — возопил трубач.

— Потому что, мой юный друг, — веско сказал старик, — в той фляжке вода. Чистой воды вода.

Бельо Сандалио ошеломленно уставился на ветерана. Тот отцепил фляжку, открутил металлическую крышку и протянул ему.

Бельо Сандалио отер горлышко и отпил. Проглотить он не смог. С отвращением выплюнул.

— Что ж ты, мать твою за ногу, папаша, воду таскаешь? — спросил он, возвращая фляжку.

— Не просто таскаю, — отвечал Канделарио Перес. — Я с ней даже сплю.

— Да на кой ляд? — удивился Бельо Сандалио.

— Потому что я в жизни два раза умирал от жажды, — загадочно произнес Канделарио Перес.

Трубач непонимающе воззрился на него.

Старик надежно прицепил фляжку под лапсердак цвета козьего сыра.

— Охолони, юноша, — сказал он, — как-нибудь расскажу. А теперь спать пора.

Они вновь зашагали к пансиону, и Бельо Сандалио посмотрел на небо. Огромный сияющий шар поднимался из-за крыш китайского квартала. Шар красного цвета взлетел почти на семьдесят метров, а потом вспыхнул в воздухе и поплыл вниз, словно медленная падучая звезда.

10

— Сеньорита Голондрина дель Росарио влюбилась, — сказала вдова из молочной лавки цирюльнику, когда тот, отдыхая после беспорядочной любовной схватки в полумраке мастерской, пожаловался, что дочка вот уже несколько дней совершенно не в себе.

Развалившись в парикмахерском кресле и усадив вдову на колени, Сиксто Пастор Альсамора рассказал, что еще год назад, если не раньше, дочь стала вести себя как-то странно, но в последние дни охватывавшее ее сонное отупение невероятно усилилось. За столом она едва притрагивалась к еде, садилась за рояль в любое, самое странное, время и внезапно, посреди разговора или поливая кустики мяты в патио, замирала, пытливо, словно больная голубка, вглядываясь в частички пыли в воздухе. После обеда, когда он спал вот в этом самом кресле, до него доносились голоса учениц, декламировавших невыносимо печальные стихи про любовь, которые она заставляла повторять бесконечно; особенно одни, слезливые и напыщенные — он не знал, какая это недолюбленная поэтесса могла такое наваять, девочки так часто зудели в полуденном зное, что он невольно запомнил их наизусть: «Никогда я не ведала муки / любви, запоздало рожденной, / невдомек мне, несчастной, было, / как она задевает больно; / оттого мне теперь еще горше / и на сердце еще тяжелее, / что я вижу — бежать трусливо / мне придется от битвы этой…»

— Каково, а? Что ты скажешь о такой напасти? — спросил он вдову, которая, слушая, нежно и чуть насмешливо растягивала в улыбке довольный рот.

Дальше — хуже, продолжал Сиксто Пастор Альсамора, не дав вдове ответить, вот уж три дня как дочка не отваживается даже подойти к Рабочему театру. Сказалась больной — впервые в жизни — и просила маэстро Хакалито, одного из самых давних ее воздыхателей, чтобы тот замещал ее на сеансах.

— Знаешь этого маэстро Хакалито? — спросил он, лениво поглаживая могучие молочные ляжки вдовы. — Такой аккуратненький, учит на фортепиано, а еще на бандуррии, мандолине и кларнете, дает уроки танцев и играет на праздниках. Не на всяких там шахтерских попойках с драками, нет-нет, только для «светского общества», так в объявлении и написано — у него в окне дома висит. Говорят, таперствовал раньше в синематографе на каком-то прииске, да долго не протянул. Увлекался тогда всякими религиозными делами и даже канкан на экране сводил на псалмы.

Вдова по имени Несторина Манова, пятидесятилетняя, но веселая и здоровая, как деревенская девка, одна за счет доходов с молочной лавки подняла четырех дочерей — в настоящий момент все четыре были замужем и жили со своими работящими рукастыми мужьями в ее доме. Она подтвердила: несомненно, его дочь влюблена.

— Это я тебе как специалист по страдающим дочкам говорю, — сказала она.

В доказательство диагноза она под большим секретом сообщила цирюльнику, что видела, как сеньорита Голондрина дель Росарио разговаривает с очень даже симпатичным рыжим, который носит галстук-бабочку и никогда не расстается с трубой. Тут цирюльник вспомнил, что только вчера похожий тип был у него в мастерской.

— Трубач хоть поприличнее на рожу, чем этот занудный Фелимон Отондо, — произнес он, как бы размышляя вслух. — Черт ее знает, что с ней не так, с дочкой. В жизни у нее не было нормального поклонника, хоть кого-то стоящего. Тут еще этот хитрожопый итальяшка Непомусемо Атентти, Ромео хренов. Все как на подбор.

— Женщины такого ангельского склада, как твоя дочка, — цветисто начала вдова, — вечно мыкаются с нормальными мужчинами. Они, бедняжки, такие воздушные, такие фарфоровые вазоны, что большинство к ним от страха не подходит, боится, как бы не разбить.

— Слюнтяи трусливые, вот они кто, — сказал цирюльник.

— Чистота мужиков отпугивает, — задумчиво продолжала Несторина Манова. И принялась описывать два единственных типа мужчин, способных без страха подступиться к этим феям во плоти. Либо это простофили, как учитель музыки, к примеру, третьесортный боксер или пекарь-итальяшка. Либо безрассудные неисправимые кутилы, для которых самое милое развлечение — охмурять и совращать девушек. А женщины-феи могут с материнской нежностью посматривать на первых, но рассудка их лишает, и в пучину страсти ввергает, и даже в могилу сводит легкомысленная чувственность последних.

— И буду с тобой откровенна, мой милый Пастор, — заключила вдова, — судя по тому, что я своими глазами видела, и по тому, что говорят мои дочери, трубач-то, видно, — из последних.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату