примеру, на маэстро Хакалито, такого почтительного, такого вечно надушенного одеколоном «Арлекин». Или на громогласного Непомусемо Атентти с его неизменными зелеными пирожными ей в подарок, волосатыми, словно медвежьи лапы, ручищами и сальными двусмысленными поговорками. Или на самого последнего, бедолагу Фелимона Отондо, такого недалекого, такого увальня со всеми его девяноста килограммами мышц, грустным взъерошенным бобриком и запоздалыми мечтами о боксерском величии. Все эти несчастные доходяги и в подметки не годились ее обожаемому трубачу, такому неотразимо чувственному, что любая мысль о нем ввергала ее в манящую бездну похоти. Стоило ей мимолетом вспомнить шершавость его кадыка, как крылья носа ее уже начинали подрагивать.
Лишь раз в жизни ей довелось испытать подобное сладостное головокружение. Но все случилось слишком стремительно. Летним днем, когда она только-только переехала в Пампа-Уньон. Стоял самый жаркий полдень, и она возвращалась после каких-то там дел в Клубе. Свернув к перекрестку на улице Генерала дель Канто, она увидела, что там разразился карнавал. Улица превратилась в болото. В страшнейшем гвалте мужчины без рубашек и женщины в нижних юбках бегали друг за другом и старались изваляться в грязи или бадьях с мукой и сажей, выставленных у борделей. Сеньорита Голондрина дель Росарио в безупречно белом платье и очаровательной кружевной шляпке осторожно шагала, боясь поскользнуться. И вдруг перед ней вырос кто-то, занеся ведро с водой. Это был молодой мужчина с загорелым торсом, глубоко посаженными глазами и шрамом от ножевой раны на груди, скорее всего, вновь прибывший в селение сутенер. Когда он занес ведро, готовясь облить ее, улица замерла. Женщины перестали визжать, и все повернулись в их сторону. Она смотрела ему прямо в глаза, а он, не опуская ведра, сбитый с толку тишиной и ясностью этого взгляда, начал медленно и сладострастно окачивать водой себя, не переставая бесстыдно разглядывать ее с головы до ног. Когда вода кончилась, он подступил к ней совсем близко и шепнул ей на ухо такое, от чего она до рассвета крутилась в постели и не могла уснуть:
— Ух, как бы я тебя там вылизал, лапочка! — сказал он.
11
В первый раз Канделарио Перес умер от жажды во время кампании 79 года адским февральским днем посреди пустыни Атакама. Случилось это в пампе Сан-Антонио, в провинции Икике, всего пару месяцев спустя после того, как он приехал на север добровольцем и был зачислен в третью роту чильянского батальона.
Шел сентябрь 1879 года, когда юный Канделарио Перес, крестьянин 19 лет, уроженец Лиркена, незаконнорожденный да к тому же рано осиротевший, прибыл к месту добровольной службы вместе со своим другом детства Иполито Гутьерресом.
Из Чильяна они на поезде добрались до Кильоты ровно в день, когда целый батальон лаутарского полка с песнями отправился на север, на войну. Две недели они жили в окруженном тенистыми аллеями доме, обласканные заботливыми кильотцами. Когда они отбывали в Вальпараисо, множество местных пришло проводить их на вокзал. Самые молодые девушки забрасывали их цветами и воздушными поцелуями, а их матери и бабушки с плачем махали платочками и желали им удачи и передавали им в окна вагонов судки с едой. А некоторые из наиболее состоятельных особ города даже дарили их деньгами «на дорожку».
Сразу же по прибытии в Вальпараисо их отправили на север на видавшем лучшие времена военном корабле «Мараньезе». В городе Антофагаста они два дня ожидали дальнейших приказов, а потом их перевели на судно «Итата» и направили в Икике вместе со знаменитыми юнгайскими карабинерами. В Икике они высадились 3 декабря и там провели в казармах долгих два месяца и двадцать два дня, изнывая от скуки, питаясь только солониной, галетами из отрубей да пережаренной мукой и дико тоскуя по мирным денькам в Кильоте. Пережив голод и дизентерию, почти целиком выкосившую несколько подразделений, батальоны Чильян и Кауполикан были направлены на передовую в пампе. В восемь часов утра 25 февраля они на двух составах отбыли в прииск Сан-Антонио.
Когда поезда вошли в селитряную пустыню, солдаты сгрудились у окошек, ощущая сухость воздуха, как удар доской наотмашь по лицу, и дивясь минеральной расцветке холмов и гипнотическому мерцанию песков. Все они родились в зеленых южных селениях, и им казалось, что окружающий их теперь мертвый ландшафт, несомненно, — самая сухая на земле пустыня. Переливающаяся бесконечность горизонтов пугала их. После обеда они проехали маленький прииск Нория. Рабочие, ворочавшие молоты и ломы под неумолимо жестоким солнцем пампы, подбодрили их, приветственно размахивая шляпами. К вечерней молитве они добрались до Перевала. Там заночевали.
На следующее утро они рано выступили дальше на север. Чем дальше, тем суровее и негостеприимнее становилось все вокруг. К вечеру они доехали до конца железной дороги: впереди простирались дрожащие равнины с миражами, где поезд не ходил. Там, как предполагалось, им светила пресная вода, но в двух найденных передвижных цистернах едва ли было на донышке. Сделав пару глотков, они обнаружили, что вода пахнет затхлой лужей, а вкуса у нее и вовсе нет. Тем не менее, фляги были пусты, и пришлось, скрепя сердце, довольствоваться тем, что есть. На каждого пришлось по полфляжки водицы, в которой «свиней мыть и то совестно», — ругаясь и воротя носы, говорили офицеры.
От маленького безымянного полустанка, затерянного посреди пустыни, они выступили маршем вглубь континента, таща на себе полный комплект военного снаряжения: спальный мешок за спиной, винтовку на плече, флягу с одного боку, патронташ с другого, довольствие, выданное на два дня вперед, и жутко неудобное путаное обмундирование. Они отправились прохладным вечером и шагали, пока на горизонте не потух последний отблеск заката. Потом сделали короткий привал и снова пошли, тяжело переваливаясь на выветренных селитряных песчаниках. Они шагали всю ночь. Шли, не улучив ни секунды сна, потея, как кони. Они так потели на ходу, что поднятая ветром земля не только липла к лицам и лезла в глаза, но и сушила глотку, усугубляя страшную жажду, уже начинавшую их мучить. Вода кончилась к полуночи, но приказ был — идти вперед. У всего батальона ноги были сбиты, сапоги разлезлись в клочья.
Когда, наконец, просветлело, солдаты не узнали друг друга из-за сухой глиняной корки на лицах. Не передохнув, они продолжали шагать теперь уже под яростным солнцем, все раскалявшимся и раскалявшимся. Усталость перехода и зной разогретой планеты, пышущий снизу, стремительно выводили их из строя. В довершение картины эта часть пустыни, где недавно шли бои, была усеяна незахороненными трупами, в воздухе стоял жуткий смрад. Кое-кто в отчаянии подбегал к мертвецам, все больше в неприятельской форме, надеясь выдавить из их фляг каплю воды. Другие срывали с них сапоги, чуть поцелее, чем у них самих, и обувались, не замечая тошнотворной вони.
Канделарио Перес, как всегда, шагал рядом со своим другом Иполито Гутьерресом. С этим нахальным молодцем на год старше его они были почти неразлучны. Все делили по-братски: солонину, воду, галеты, патроны и редкое курево, когда попадалось. В Кильоте они так же охотно и весело делили любовь цветущей местной девицы.
Иполито Гутьеррес, уроженец Кольтона, крестьянин не без задатков народного поэта, говаривал, что, как только выберется из этой заварухи — если, конечно, выберется, — вернется на родину, сядет под виноградной лозой и напишет историю своих военных подвигов. Хоть ртом пули хватать будет, а непременно напишет. Книга будет называться «Похождения солдата Тихоокеанской войны». Канделарио Перес всю войну подначивал его озаглавить книжку: «Обстрел не страшнее касторки»; слышал такое присловье в одной ожесточенной стычке. Иполито Гутьеррес только хитро улыбался. Он даже сочинил к книге эпиграф в стихах и потом напевал его всю оставшуюся кампанию, не умолкая. А поскольку сам он был здоровый малый, да к тому же легкий на расправу (его и прозвали «Порох»), заткнуть его было некому. При каждом обстреле он все повторял и повторял этот свой эпиграф: