Насупившись, цирюльник тем временем вспоминал свою красавицу-жену. Он представлял ее такой, какой увидел впервые: она сидела за фортепиано в потоках вечернего света из открытого окна и была исполнена той особенной прозрачности, которая разом покорила его и навсегда привязала к ней. Он начал за ней ухаживать самым естественным образом, без всяких там сомнений и страхов, что она разобьется у него в руках. И уж разумеется, он не считал себя ни простодушным дурачком вроде боксера, ни тем более негодяем и донжуаном, каковым, по словам многих, являлся трубач. Кем он себя считал, к большой чести, — так это цирюльником по профессии и анархистом по зову сердца. Человеком, мечтающим о заре справедливого мира, как другие мечтают разбогатеть по мановению волшебной палочки; партизаном пампы, готовым рисковать собственной шкурой, лишь бы доставлять вести о забастовках с прииска на прииск, устраивать подпольные сходки в заброшенных шахтах, укрывать у себя в мастерской поэтов и профсоюзных вожаков, объявленных вне закона. Да вот прямо сейчас, через полчаса, прямо здесь, где он только что занимался любовью, у него назначена встреча с соратниками, чтобы обсудить подробности активного отпора, который они собираются оказать легавому Ибаньесу. Да, вот кто он такой: беззаветный анархист, неисправимый рыцарь справедливости.
После ухода вдовы Сиксто Пастор Альсамора проверил все щеколды и замки на всех окнах и дверях дома. С карбидной лампой в руках он подошел к комнате дочери. Света внутри нет, наверное, спит. Потом направился в кладовку, отодвинул коробки с чаем, составленные в углу, поднял маленькую дверцу в полу и, высоко держа лампу, спустился по врезанным в стену узким ступеням. Внизу он пробыл долго.
Бывший владелец дома, турок, выкопал этот погреб, чтобы прятать контрабандное спиртное во времена Сухого закона. Помещение, похожее на вход в подземные галереи в шахтах, было обшито шпалами и снабжено хитроумной системой вентиляции, связанной с лишней трубой в кирпичной плите на кухне. Тут цирюльник держал динамитные шашки, детонаторы, бикфордовы шнуры и прочее шахтерское добро, которое регулярно наведывался проверить. Не то чтобы он сильно опасался случайного взрыва или желавшей всего дознаться полиции: всегда можно соврать, что пьяные шахтеры так с ним расплатились за услуги. Никто бы не удивился. Больше он осторожничал, чтобы его дочь случайно не обнаружила склад боеприпасов. По правде говоря, он и сам толком не знал, зачем ему столько взрывчатки. Иногда он просыпался с мыслью срочно избавиться от всего этого, но неизменно убеждал себя, что нет-нет да и пригодится. В особенности, когда начинали поговаривать о нескончаемых убийствах беззащитных рабочих солдатами, вооруженными подчас даже артиллерийскими установками.
Он при каждом удобном случае припоминал, что до резни в школе Санта-Мария в Икике (которую правительственные прихвостни лицемерно называли «битвой при Икике» и в которой Вооруженные силы Чили впервые задействовали пулеметы) рабочие селитряного промысла слепо верили в солдат своей родины. Они даже не раз прибегали к помощи военных для решения трудовых споров с иностранными промышленниками. Недаром многие рабочие здесь были ветеранами Тихоокеанской войны: после кампании они остались на приисках, которые защитили ценой собственной крови, — эти скромные герои еще ощущали себя частью армии. Однако после адской резни 21 декабря 1907 года старики поняли, что остались один на один с хищничеством иностранцев. В ужасе они осознали, что отныне им придется самим, без всякой поддержки, сопротивляться своевольной эксплуатации селитряных баронов и самим противостоять бездеятельности прогнивших правительств. Правительств и режимов вроде теперешнего, возглавляемого жалким солдафоном, посмевшим объявить себя Спасителем Родины и Гарантом Правопорядка, хотя на самом деле он никто иной, как самоуправный тщеславный тиран — как и все прочие его пошиба. Вот он и вспомнил опять про легавого, чтоб его…!
В темной спальне, погрузившись в топи своей безвыходной страсти, сеньорита Голондрина дель Росарио услышала приближающиеся шаги отца и представила, как он прижимается ухом к деревянной двери, чтобы удостовериться, что она спит. Затем он, словно привидение, шуровал в клетушке за кухней и, наконец, после долгой тишины, кажется, вернулся в мастерскую, вместо того чтобы отправиться в спальню. Наверняка у него сегодня политическое собрание. Бедный отец, такой добрый и такой отчаянно наивный. Он поди готов поспорить на свои священные крученые усы, что его дорогая Голондринита и ведать не ведает про отцовы похождения — ни про любовные, ни про политические. Как будто она слепая, глухая и вдобавок конченая идиотка. «Глупее неваляшки», — говорил он обычно про дурочек. Она слабо улыбнулась, представив себе, как будет страдать отец, если придется расстаться с усищами. Когда он карбидной лампой сжег себе один ус и вынужден был сбрить второй, бедняга день-деньской смачивал лицо и скорбно гляделся в зеркало, чтобы проверить, сколько миллиметров отросло за последние полчаса. И несколько дней, пока хоть что-то не проклюнулось, стыдливо прикрывал рукой выбритую губу всякий раз, говоря с кем-нибудь, словно выставлял на общественное поругание свой срам.
Она никогда не изменяла собственной тактичности и не подслушивала, что они там замышляют на своих безумных анархистских собраниях, но часто ей случайно попадались листовки, в которых гневно обличалось правительство и которые — она была уверена — отец распространял в частых поездках по приискам. Сильнее же всего ее беспокоил целый склад динамита, устроенный отцом в погребе под кладовкой. Однажды во время генеральной уборки она обнаружила дверцу в деревянном полу и после недолгого колебания, дрожа, спустилась по ступенькам. Она чуть не лишилась чувств от ужаса при виде взрывчатки. Ни к чему не притронувшись, нервно выбралась наверх и захлопнула тайник. Она ничего не сказала отцу, но жилось ей с тех пор неспокойно. Отец так страстно боролся за свои идеалы, что она опасалась, как бы он не совершил какую-нибудь непоправимую глупость.
О шашнях отца с вдовой-молочницей, по-человечески ей очень симпатичной, она узнала случайно однажды ночью, когда не могла уснуть из-за воплей миловавшихся в темном патио котов. С тех пор каждым субботним вечером она посмеивалась у себя в спальне над приглушенным тарарамом, который устраивал отец, чтобы протащить в дом корпулентную вдову так, чтобы его невинное дитя ничего не заметило. Но когда они запирались в полумраке мастерской, сдавленные шорохи и вскрики любви на вращающемся кресле, которые она тщетно старалась не превращать мысленно в картинки, доводили ее до изнеможения.
И если это плотское воркование несказанно мучило ее до того, как она оступилась с трубачом, после оно стало и вовсе невыносимой пыткой, поскольку заставляло с еще большим жаром воскрешать в памяти ту безумную ночь. Так же действовали любовные песни котов на цинковых крышах в августе и хриплые стоны голубей весной. А каким зудом отдавалось в ней похотливое гудение попоек, накрывавшее городок каждую ночь в любое время года!
Как часто в последнее время, лежа в своей девичьей постели, она будто бы вдруг угадывала над бесстыдно пульсирующим отзвуком ночных кутежей обжигающую мелодию трубы, что свела ее с ума. В ту ночь она сперва влюбилась в музыку, а уж потом эта музыка вдруг соткалась прямо в ее спальне в мужчину, от которого так вульгарно разило пивом и дешевым куревом. И в ту же ночь он обратился в призрак, гремящий в коридорах памяти, словно золотыми цепями, той бередящей душу музыкой. Призрак-бродяга вновь соткался из воздуха, вновь явился ей во плоти целиком — включая бабочку в горошек — и имел наглость говорить с ней так, будто и не было всего этого прошедшего времени, смел с невероятным бесстыдством непринужденно улыбаться ей умопомрачительной улыбкой рыжего тигра.
Да, вначале она испугалась, что он узнает в ней женщину, с которой однажды приятно провел летнюю ночь, но потом страх перерос в ярость, в гордость, уязвленную тем, что призрачный любовник даже не сохранил в памяти ее фиалковый аромат, а она-то, дурочка, вспоминала его едкий перегар долгими, нескончаемыми бессонными ночами. Она ночь за ночью грезила, что судьба когда-нибудь сведет их пути, а он, по-видимому, никогда, ни на одно мгновение не задумался о том, чтобы вернуться в город и попытаться разыскать ту, что спасла ему жизнь и подарила самое ценное, что было в жизни у нее. Лишь теперь и по совершенно иным причинам он вернулся, неблагодарный. Вернулся как ни в чем не бывало. Не любовь и не зов совести привели его сюда, а безликое объявление о наборе оркестра.
С другой стороны, следовало признать, к удовлетворению ее женской гордости, что рыжий трубач, не вспомнив о той ночи, все же обратил внимание именно на нее, начал ухаживать именно за ней, хотя в городе полно женщин. Она и не знала, долго ли еще сможет сопротивляться его напору, его взгляду, его кошачье-ангельской улыбке. Не знала, до каких пор сможет прятаться от собственного желания. Стоило только ему оказаться поблизости, как ее начинало жечь как огнем. Недаром все это время он являлся ей в эротических фантазиях, порочный призрак ее сладострастных бессонных ночей.
Как этот рыжий негодяй с орлиным носом не походил на прежних ее бледных воздыхателей. К