значимого или выдающегося, наоборот, всегда жил малым и реальным, но судьба умудрилась забирать из всего приобретенного большую часть.
Сейчас, сидя на поваленном стволе дерева и куря чужие дорогие сигареты, он сожалел о том, что в своё время не запомнил слова отца, не вникал в их суть. Отец учил мудрости и науке знахаря-травника. Он был славен и уважаем своим умением. Сейчас это было и у Каима, но не такое, как у отца, к которому сходился едва ли не весь Киев. Каим же предпочитал винить себя в собственной прошлой нерадивости больше, чем настоящий, стремительный прогресс: новые чудо-препараты — это хорошо, но то, что он не мог отыскать чамху даже сейчас, в мае, — это уже никуда не годилось. Прогресс прогрессом, а он никогда не сможет заменить чамху своим жутко универсальным синтезом. Отец, как помнил Каим, мог отыскать эту траву и в июле, зная около тридцати примет, из них же Каим мог запомнить только три-четыре. Еще хуже было то, что и эти скудные знания некому было передать. Дети, внуки на уговоры отвечали унизительными снисходительными улыбками, а правнука, смышленого паренька, лес если и интересовал, то только как полигон для головокружительной езды на горном велосипеде 'команч'. Крохам знаний, которые имелись в голове старика, суждено было кануть в вечность, и никто уже не узнает правды о настоящей силе земли, которая таилась во всем растущем и живущем, и надо было знать ключи, которыми она открывалась и которым покорялась. Мало было эту силу добыть, её надо было еще уметь применять — не во вред, а на пользу.
В этом сосновом леске, в Конча-Заспе, в прошлом году Каиму удалось насобирать несколько хороших пучков чамхи, но в этом он не нашел ни одного, хотя сам бережно рассыпал зерна. Прошлым летом здесь случился пожар.
Он оставил свою корзинку в лесу, как раз в том месте, где в прошлом собрал богатый урожай, а затем посеял чамху. Это была полянка, теперь черная, 'возглавляемая' обгорелым пнем.
Оказавшись на пожарище, Каим вообще упал духом, и, чтобы хоть как-то поднять себе настроение, оставил в лесу корзину, а сам вышел на дорогу — просить сигарет. Курение осталось единственной слабостью в жизни деда, и он, экономя пенсию, пускался на простые хитрости: прятал свои, а сам выпрашивал чужие. Отказывали редко. На этой же дороге, которая, как знал дед, вела к загородным резиденциям людей правительственных, или просто очень богатых, можно было разжиться табаком дорогим и ароматным.
Ему повезло. На обочине он приметил черную машину с открытым капотом и поспешил к ней как мог быстро на своих иссушенных летами и дорогами ногах. Сигареты дали, а заодно потешили стариковскую слабость к разговорам. Это был молодой человек… Каим не стеснялся говорить, что на своем веку пережил достаточно, чтобы сейчас разбираться в людях. Его собеседник годился ему по возрасту во внуки, но поражал своими взглядами на жизнь: рассуждал глубоко, понимая любую проблему, видел окружающее до такой глубины, словно был его творцом — такое сравнение пришло в голову Каиму, когда он, словно очарованный, затаив дыхание, слушал своего случайного нового знакомого. Он хорошо знал о траве чамхе, обрадовался тому, что дед занимается ее сбором и приготовлением из нее лекарства, и Каиму показалось, что этот молодой человек знает об этой траве больше, чем он, но расспрашивать не решился. Хотя он и видел перед собой человека очень мудрого, искушенного жизнью и властью, но все-таки молодого, а стариковская гордость не позволяла принять учение от молодого учителя: не должно яйцо курицу учить на насест взбираться.
Еще дед запомнил его глаза. Именно они выдавали внутреннюю силу мудрости, которая была в этом человеке. Взгляд пронзительный и неподвижный, не рыскающий, а рассматривающий, всматривающийся в человеческие слабости, красоту природы, ее тайны, проникающий, как горячий нож в масло, в недостижимые глубины человеческого сознания. Абсолютная чернота зрачков дышала вечной и бескрайней ночью, холодной и неуютной, но какой-то, как чувствовал Каим, для всех обязательной и неотвратимой. Его глаза были, как смерть… Они очаровывали и притягивали покоем, который можно обрести только с безграничной мудростью.
Теперь этот человек уехал на другой машине, оставив свою с водителем на дороге, и дед сидел и курил, наблюдая за тем, как шофер возится под открытым капотом, заодно вспоминая недавний разговор, его фрагменты:
— И давно ты, Каим, этим промыслом занят?
— Почти четверть века. Сразу после выхода на пенсию стал по лесам бродить.
— Это не оттого, что этим твои дед и отец занимались?
— Хотелось бы так думать, сынок, но проблема в том, что в мои годы перестаешь быть кому-то нужным, кроме себя. Шагаю по тропинкам, а чтобы руки с головой не отсохли от безделья, нахожу им работу. Отец хорошо учил, а я плохо учился. Облазил за четыре дня этот соснячок вдоль и поперек, но не нашел ни единого стебля.
— Тебя утомило одиночество? — Это прозвучало, как утверждение, а не как обыкновенное любопытство.
— Одиночество? Какое? У меня их несколько. И от каждого бегу, но попадаю в новое. Ищешь людей, языка с ними, а они какие-то… как мертвые, старее меня, что ли.
— Пустые.
— Что?
— Пустые, дед, говорю. Познают только необходимое, материальное, и привязываются к нему.
— Вон ты куда! А по мне, так похож на банкира, которому не о людях надо мысли связывать, а о барышах. Я же не вижу ничего плохого в том, что люди радеют о насущном. Есть, конечно, некоторые без чувства меры, но что в этом мире существует без излишества?..
— Радеют о насущном? Только оттого, что это дает уверенность и достаток?
— Смотри какой! Слова прямо изо рта вытянул… Да, милок, именно из-за этого. С достатком можно устроить не только свою жизнь, но и своих детей, внуков. На голом песке цветущее дерево не вырастет. Я на своем веку хорошо потрудился, а теперь смотрю, как с этих трудов внуки, и уже правнуки, как крепкие дубки, поднимаются. Не знаю, что из них получится, мне же, по-стариковски, остается надеяться только на лучшее.
— У тебя же есть чамха. С ее помощью можешь узнать будущее любого человека.
— Да, я знаю. Отец мне об этом рассказывал. Правду сказать, искус очень велик, но я знаю, что никогда не пойду на это ни для других, ни для себя. Любопытство — это тоже труд, приятный, но труд, а он не должен быть напрасным. Какой толк в том, что узнаешь о том, что произойдет завтра, но ничего не сможешь изменить.
— Покорность судьбе.
— Резко ты судишь, сынок. Нет, я не об этом думаю.
— Или просто желание жить.
— Вот тут-то ты прав. Снова мои слова украл. Что может быть прекраснее жизни?
— И что может быть ужаснее ее?..
— Тоже жизнь.
— Прекраснее жизни может быть только вечность.
— Точнее — вечная тоска. Нет, это не по мне.
— Но ты же уже стар!
— На смерть намекаешь. Не бойся — я не обижусь. Вообще-то, я собираюсь еще немного покоптить это небо, а там лучше пекло — лишь бы чем-нибудь заниматься, а не загибаться от скуки. С чертями, думаю, будет веселее. Почему-то твоя вечность представляется мне одиночеством, а это, сынок, как я понял в этой жизни, такое добро, которого везде достаточно. Смерти я не боюсь, можешь на нее намекать сколько угодно.
— Все заканчивается, чтобы начаться. Я говорил об этой вечности, старик.
— Все заканчивается, чтобы начаться, — по памяти повторил слова Каим. — Хорошо сказал.
Он поплевал на окурок, подержал его на ладони, чтобы полностью пропитался слюной, чтобы угасли все жаринки, потом носком ботинка ковырнул в земле лунку и закопал окурок. Чамха обязательно должна была вырасти, не в этом году, так в следующем, а пожар мог уничтожить все полностью, на века.
За спиной деда раздался короткий, громкий и звонкий скрипучий звук, словно кто-то забавлялся огромным надувным резиновым шаром, сжимая пальцами его резину. В спину ударило сильным печным