— Человек… человек… ворр-рры! Берегись… берр-региись! — и стрелой помчалась в сад, откуда слышала треск.
— Пошли, — прошептал злоумышленник, — эти теперь будут тут бесноваться. И нас почуют, станут носиться вдоль забора, пока не наткнутся на шкварки…
— А потом?
— Болван ты, Пали, нет никакого «потом». Проглоти вот шкварки со стрихнином, тогда узнаешь, что потом…
Смутный силуэт, названный Пали, больше не интересовался действием яда и зашагал в ногу с благородным своим приятелем.
— Он здесь был, здесь, — надрывалась Бодри, — разве ты не чуешь, Репейка?
Репейка не отозвался, он прислушивался. Слышал крадущиеся, удаляющиеся шаги, слышал, как поочередно захлебываются особенно сильным лаем собаки, точно указывая место, где проходят за садами чужаки.
С улицы и дворов собачий лай перекинулся назад, в сады, потом стал разрозненным и, наконец, перешел в неуверенные пересуды о событиях.
Репейка все сидел и прислушивался.
— Чую какой-то запах… у-у, а тут как вкусно пахнет, — пролаяла уже потише Бодри, — сейчас поищу, что это…
Репейка опять не ответил, он сидел на дорожке, ведущей в сад, странный запах шкварок и чужих людей как раз сейчас проник ему в нос и лег на весы инстинктов.
Репейка плотно поужинал, впрочем, он в любом случае не принял бы еду от незнакомцев, да еще при столь подозрительных обстоятельствах. Нервы его зазвенели в смутном ощущении опасности, и он вглядывался в темноту, как будто звон шел оттуда.
Бодри была домашняя собака, сельская собака, голодная собака, Репейка же был собака пастушеская и поэтому лучше слышал неслышное и лучше чуял то, чего голодная Бодри учуять не могла. Каждый нерв Репейки дрожал, потом ему вспомнился хозяин, и щенок молча бросился в дом.
Прикрученная лампа слабо горела, старый мастер спокойно спал. Репейка обежал комнату, потом кухню и снова кинулся в сад, как будто Бодри позвала его.
Но Бодри уже никого не звала, она лишь корчилась в судорогах.
— Нашла, — прохрипела она, — ох, конец мне! — И вся выгнулась, словно ее тошнило. Потом опрокинулась наземь, скрипя зубами, исходя слюной…
— Что с тобой? — приник носом к забору Репейка, но Бодри уже не отвечала, только прерывисто хрипела, и бока ее подымались все медленнее, все медленнее…
В этот миг две тени проскользнули с темной улицы во двор, затем на кухню.
— Прикрой наружную дверь, но щелку оставь…
Спит? — И первая тень беззвучно отворила дверь в комнату.
— Спит! Стань у кровати, — приказал высокий и, словно был у себя дома, распахнул шкаф.
Репейка, содрогаясь, посидел еще немного у забора, по ту сторону которого лежала Бодри, уже недвижимая, потом старательно обнюхал забор, выходивший на луг, но ничего нового не обнаружил. Он вернулся к Бодри, гонимый беспокойством и смутной тревогой, но над нею трепетал лишь остывающий пар. Вдруг в доме что-то сильно стукнуло, словно взрывом подбросив щенка в воздух.
Старый Ихарош проснулся несколько мгновений назад, хотя лучше бы ему было не просыпаться. Ночной гость по имени Пали тут же набросил ему на лицо подушку и сел на нее, а старый мастер в страхе и муке сильно ударил ногой по доскам кровати.
— Подержи, сейчас я кончу здесь…
Мастер Ихарош задыхался и бился, потом стих.
— Сейчас, сейчас, — набивал карманы долговязый: — Да, лампу погасить не забудь… Что это?! — прохрипел он испуганно.
Репейка протиснулся в дверную щель, словно комочек тьмы, мигом оглядел комнату, мигом оценил все позы и запахи и, хрипло рыча, вцепился долговязому в ногу.
Второй молниеносно оставил неподвижного старика, схватил палку, стоявшую у кровати, и — ударил.
Репейка остался распростертым на полу.
Приблизительно в это же время дядюшка Петер расстегнул жилет, так как ему было жарко, достал заодно часы и внимательно на них посмотрел.
— Черт возьми!
Однако часы упорствовали и, несмотря на все изумление дядюшки Петера, показывали половину второго.
— Дети!.. Дети мои, — вставая, повторил он, и это обращение звучало значительно теплее, более того, что-то туманно сулило в далеком будущем. — Дети мои, я ухожу…
— Не спешите, дядя Петер, — сказала Анна с тем мученическим спокойствием, какое щедро вознаграждается только уходом гостя, — куда же вам торопиться…
— Оно так, но, как говорится, лошади сыты, путнику пора в дорогу. Телегу-то, Лайош, я у отца твоего во дворе оставил, только постромки сбросил, да торбы с овсом повесил лошадям на шеи.
— Лайош, подай фонарь, темно на дворе.
— Не надо, сынок, — остановил старик готового услужить кузнеца, — вижу я и в темноте. Ну, будете в наших краях, не обидьте, заглядывайте…
— Лайош вас проводит, дядя Петер.
В глазах Лайоша потемнело, но потом просветлело вновь, потому что дядюшка Петер обиженно посмотрел на Анну:
— Это уж стыдно было бы! Еще кто-нибудь увидит нас да подумает, будто пили мы…
И поплелся дядюшка Петер один к своим лошадям, шел медленно, чтобы привыкнуть к темноте, хотя и в темноте знал дорогу, знал, мимо чьей усадьбы проходит: щипцы домов черно врезались между звезд и формой своей выдавали хозяина.
«Ага, вот здесь живет старый Ихарош, как-нибудь и к нему наведаюсь. Жаль, что такой человек старится… — Раздумавшись, он даже остановился, его потянуло к трубке. — Да ладно, потом уж, в телеге», — мысленно махнул он рукой и пошел было дальше, как вдруг послышался ему жалобный стон.
— Что это? Собака, что ли?
Стон все кружился в ушах, проник и в мысли.
— Ну-ну… что это скулит собачонка? — Он еще немного прислушался, но потом свернул к калитке.
— Калитка открыта… — Ощупью добрался до кухонной двери. — И здесь открыто. — Он нащупал дверь в комнату. — А, черт! Дядя Гашпар! — позвал он вполголоса, но никто ему не ответил, замолкла и собака.
Что-то страшное, словно холодная паутина, коснулось лица Петера, но вот с сухим треском вспыхнула спичка, он подошел к лампе и засветил ее.
Рука Петера дрожала, пока он насаживал стекло; теперь можно было оглядеться. Шкаф стоял распахнутый настежь, Гашпар лежал на кровати, желтый, как воск. «Тут, кажется, беда», — подумал Петер и заставил себя подойти к кровати, с усилием потянулся к руке старого Ихароша.
«Теплая!.. что ж теперь делать?»
Взгляд упал на шкаф, на перерытое белье, расшвырянные по полу мелочи, толстую палку… и на лежавшего у стены щенка.
«Собаку пришибли, — кивнул Петер, — но старик-то? Ага, мокрую тряпку», — сообразил он, обмакнул в ведро висевшее на стуле полотенце, потом расстегнул Ихарошу рубашку на груди и, даже не отжав полотенце, приложил к сердцу.