и карандаш.
— Ну, рассказывайте, дядя Гашпар.
Старик рассказал то немногое, что знал, потом рассказал, что знал, и дядюшка Петер. Лайош не знал ничего, но вращал глазами, поглядывал на молот и употреблял крепкие выражения в адрес всех родичей двух неизвестных, особенное внимание обращая при этом на родню по женской линии. Затем кратко подвел итог, заявив, что непременно разможжит «этим типам» башки…
— Двойное убийство с заранее обдуманным намерением, — сказал сержант милиции, — даже если брат против брата — десять лет… жаль будет оставить такую красавицу-молодушку одну… Срок-то какой! Я уж непременно за ней приударю.
Анна покраснела, но сержанта простила и, ласково ему улыбнувшись, заговорщически кивнула на Лайоша.
— А ты случаем не боишься, сержант, что я тебя из штанов вытрясу?
— Это при жене?… Грубое нарушение общественной морали… к тому же насилие против власти: один год…
Тут уже все засмеялись.
— Черт бы побрал тебя, Йошка, за три минуты на одиннадцать лет меня упек, а сам посиживаешь здесь, вместо того, чтобы бежать за грабителями.
— Что же, мне у вас нравится! Вот только шкаф еще осмотрю, вдруг да эти джентельмены мне весточку какую-нибудь оставили. Деньги в шкафу были, дядя Гашпар?
— Были, сынок, были. В самом низу под рубашками лежали, тысяча форинтов. Мне на похороны.
— Жить вам вечно, дядя Гашпар, нет здесь ни гроша.
— Тогда чего ж и жалеть. Даже если только до ста лет доживу, и то ладно, заявление назад возьму хоть сейчас.
— К сожалению, нельзя: это преступление преследуется законом. Но собаку я попрошу у вас, дядя Гашпар, на пару деньков. Да и ветеринару нашему покажу… а потом верну здоровым. Думаю, денька через три-четыре верну, а уж обращаться с ним буду очень хорошо, обещаю.
— Нынче у нас четверг, — стал считать старый Ихарош, — в воскресенье принесешь?
— Принесу.
— Тогда бери. Да и лучше, чтоб ветеринар его полечил, тебе сейчас будет не до того. Дел-то по горло, придется ездить туда-сюда, гадин этих разыскивать.
— Я и шагу не ступлю за ними, дядя Гашпар, буду сидеть, как паук при своей паутине. За велосипедом потом пришлю, щенка понесу на руках.
Репейка окончательно пришел в себя только в углу караульни, возле печки. В комнате стоял сухой бумажный запах, иногда звонил телефон. Это была такая коробка, тоже что-то вроде часов, и человек обращался с ней дружелюбно, так что Репейка даже не нервничал.
А сержант тем временем все гуще плел свою паутину.
— Алло, Келеменпатак? Келеменпатак? Ну, что у вас?
— Алло, Аклош, алло!.. да, могли уйти через камыши. Хорошо бы поставить кого-нибудь в штатском при входе в город. Нет, в деревне подозревать некого. По крайней мере, пока…
— Алло, Кардош, алло… Какие они? Прошу задержать. Документы могут быть у кого угодно… Я пришлю за ними машину.
— Алло, Надьхалом?… Да. Почему двоих? Это только предположение, и вряд ли они удирают вместе… Ну, конечно…
Репейка уже привык к голосу этого человека, его размеренным, спокойным движениям, но он проголодался и, когда сержант разложил перед собой на столе салфетку, Репейка встал…
— Я бы тоже поел, — завилял он хвостом, голова у меня еще болит, но все-таки я бы поел…
— Больному стонать положено, — усмехнулся сержант, что-то задумав, и обстоятельно разложил перед собой хлеб, сало, зеленую паприку…
Репейка волновался все больше, когда же внесли тарелку горячего тминного супа, заскулил.
— А я?… А мне?…
— Твое будет, Репейка, только суп еще горячий.
Сержант накрошил в тарелку хлеба и даже кусочек сала подбросил, помешал, остужая, потом поставил на пол, но ничего не сказал.
Противостоять этому было уже невозможно, болела ли голова, кружилась ли, Репейка все-таки стал подвигаться к тарелке. На голове у него зрела шишка, одно ухо висело, ноги дрожали — но облачка душистого пара влекли к себе словно магнитом.
С горем пополам добравшись до тарелки, Репейка привычно сел перед ней и вопросительно посмотрел на нового своего друга в синем мундире.
— Можно?
Сержант молчал. Он смотрел в окно, хотя смотреть там было решительно не на что. Светило солнце, утро было уже довольно позднее, но улица оставалась пустой и безмолвной. Когда человек отвернулся, наконец, от окна, Репейка смотрел на него с болью, и сержант улыбнулся.
— Теперь я знаю, почему ты остался жив и почему обе соседские собаки сдохли, — сказал он, — ты из чужих рук не ешь.
Он встал и наклонился к Репейке.
— Ешь, Репейка, можно!
Репейка, хотя и скособочив голову, но тотчас же выудил кусочек сала, так как всегда соблюдал в еде строгую последовательность. Сперва сало и все, что именуется мясом, потом хлеб и похлебка — похлебку можно выхлебать и попозже. А под конец вылизать миску…
Покончив со всем этим, Репейка посмотрел на человека. Потом обнюхал тарелку со всех сторон и опять посмотрел на нового своего кормильца, который ясно понял вопрос и дал на него ясный ответ, хотя и не сказал ни слова — только рукой указал в угол.
— Больше нет, — сказало Репейке это движение, и он без колебаний вернулся на место, на кусок мешковины, который уже почитал здесь своим.
Возможно, Репейка думал при этом, что из всех его друзей это самый разумный человек после старого Галамба, потому что умеет говорить и руками, и взглядом. Правда, Додо тоже понимал, что к чему… но это совсем другое…
Между тем успокоилось и село. Каждого здорового человека призвала к себе земля, работа, и страшные события, случившиеся на рассвете, потонули в ручьях пота. А ужасные вести уже несколько раз облетели село, по одному порядку вверх, по другому вниз, потом через улицу поперек и опять назад. Слухи приукрашивались, раздувались, одним словом, обогащались.
— К старому Ихарошу ворвались грабители…
— Старого Ихароша ограбили и чуть не убили…
— Старого Ихароша убили…
— Старого Ихароша били и ограбили…
— Старого Ихароша запытали до смерти, а потом все унесли. Грабители и убийцы на машине подъехали…
— Старого Ихароша отравили и тридцать две тысячи форинтов унесли, но он еще жив…
— Денег у старого Ихароша не нашли, поэтому забили его до смерти и со злости соседских собак потравили…
— Они хотели убить старого Ихароша, но Петер Чизмадиа — знаешь его, это дядька кузнеца, пьянчужка, — пошел на них с топором и прогнал…
— Старый Ихарош…
Обо всем этом старый Ихарош не знал и чувствовал себя относительно неплохо, только был очень, очень слаб. В кольце покрытых черными платками печальниц-старух он сам себе казался чуть ли не покойником, тем более, что кое-кто предусмотрительно явился с четками. К счастью, говорить было не нужно, потому что здесь же сидела Аннуш, которая уже в двадцать пятый раз пересказывала ночные