события и все время что-нибудь добавляла — выражаясь типографским языком, всякий раз давала исправленное и дополненное издание.
— А тебе что тут делать, Мати? — проскрипела одна старуха, увидев мальчика, замершего в дверях перед морем черных юбок. — Это все не для твоих ушей, не то еще филин приснится с медным хвостом…
— Дядя Лайош молоток просит.
— Вот молоток. А муж мой что делает? — спросила Анна.
Мальчик сосредоточенно вскинул на плечо молоток с длинной рукоятью.
— Что делает-то?… Стучит… железо кует. — И с тем вышел.
— Ну и отбрил, — прошипела какая-то старуха. — Не умеет разговаривать по-хорошему, щенок.
— Чей он?
— Чей, чей… Имре Чомоша. Тот и сам рос такой же придурковатый… Так как же оно было, Аннуш, доченька?
Мастер Ихарош закрыл глаза и не заметил, что ангел-хранитель уже стоит на пороге. У этого ангела, однако, были рыжие сомовьи усы, а под мышкой — неизменный докторский баул. А еще он славился тем, что беспощадно резал правду в глаза.
Когда он появился в двери, старухи заерзали, а одна даже встала.
— Анна, вы останьтесь, остальные могут уйти. Больному нужен покой, а мне — чистый воздух. Быстро.
Когда старухи вместе с Анной вышли, мастер Ихарош улыбнулся.
— Хорошо, что пришел, Геза…
Доктор был родом из этого же села и когда-то хотел выучиться ремеслу дяди Ихароша. Каждое лето он ходил у него в учениках, да и теперь еще подолгу засиживался в пропахшей дубом и краской мастерской.
Доктор, однако, не ответил улыбкой. Он глядел на дверь.
— Не обижай Аннушку, Геза… они ж все-таки гостьи были… а потом все ведь знают, что ты только пыхтишь, а сердиться не сердишься.
После этого доктор перестал ждать возвращения Анны — которая, впрочем, и не спешила возвращаться, — а поставил свой невообразимого цвета баул и взял старого мастера за сухое, жилистое запястье, сразу поймав пульс.
— Ладно, не обижу, хоть она и заслужила. Ну, как вы, дядя Гашпар? Можете сесть? Я был в милиции, там говорят, будто вас чуть не задушили.
— Набросили на меня подушку… если бы не собачка, не лечил бы ты сейчас меня… Репейку я еще слышал, а потом уж опамятовался, лишь когда Петер мокрое полотенце на сердце мне положил. Счастье, что мимо шел.
— Действительно, большое счастье. Рубашку снимать не надо… хорошо, что Петер и пьяный нашел сюда дорогу.
— Петер? Да он же был трезвый, как сейчас ты или я.
— Ну, видите, вот за что глаза б мои не глядели на этих старых сплетниц! Дышите, дядя Гашпар. Еще…
Между тем решилась вернуться и Анна, но робко остановилась на пороге, чтобы не мешать доктору выслушивать больного.
— Все, — сказал доктор и, поддерживая старого мастера за плечи, бережно опустил его на подушку. — Почему вы не сядете, Анна?
Анна села, словно ученик, ожидающий наказания. Доктор посмотрел на нее.
— Все лишние визиты запрещаю. Чем кормить, расскажу. Если завтра или послезавтра больной почувствует себя лучше, пусть встанет… может посидеть во дворе, погулять даже. Вы понимаете, Анна?
— Понимаю.
— Все предписания строжайше выполнять. И не советую…
— Я все буду делать! — встрепенулась Анна и только что руку не подняла, чтобы поклясться.
— Если все будет хорошо, вечером забегу, перекинемся в картишки, — пообещал доктор.
— Ты уже двадцать раз обещал, — улыбнулся Ихарош, — это двадцать первый…
— Что поделаешь, дядя Гашпар! Ведь в так называемом старом добром мире доктора звали, когда больной уж богу душу отдавал, а теперь — мчись сразу, да поскорей, потому что…
— …потому что бесплатно, сынок…
— Да черт бы их побрал, тех, кто на деньги тревогу свою измеряет. Но теперь мне надо спешить. Анна! — И он погрозил ей пальцем.
Анна вспыхнула.
— Все будет в порядке, доктор!
А солнце между тем не стояло на месте, и вскоре сумерки прикрыли события дня серой пеленой. Все уже знали всё, а нового ничего не просачивалось. Блюстители порядка умеют молчать. Но женщинам для полноты картины хотелось чего-то еще. Соседка Ихароша, например, тридцать раз оплакав Бодри — ту самую Бодри, чьего духа она не переносила на кухне, оказывая несправедливое предпочтение Цилике, — объявила вдруг, что по сути причиной всему сам старый Ихарош: зачем он держит в доме этакие деньги!
— Ну, разве не так? — обратилась она к мужу.
Аладар был мрачен. Он устал, к тому же одна его лошадь напоролась на гвоздь…
— Крестцы перевязали?
— Крестцы-то? — замялась жена, все еще озабоченная «сорока восемью тысячами» форинтов мастера Ихароша. — Крестцы?
— Да, крестцы!! Если ночью подымется ветер и разбросает их…
— С чего бы ветру быть?
— Значит, не перевязали, хоть я и наказывал…
— Да тут как раз подошла эта Мари, мол, уже и доктора к старику срочно вытребовали, мол, едва ли до утра дотянет…
Аладар метнул на жену недобрый взгляд и одним пинком вышвырнул Цилике из комнаты.
— Ну, так слушай! Мне нет дела, что там наплела тебе Мари, и я не знаю, доживет ли старик до утра, но знаю одно, если эта дорогая пшеница пропадет ни за понюшку табаку, то уж вы-то с ней до утра не доживете. А теперь тащи ужин, твоей болтовней сыт не будешь.
— Это еще не причина кошку пинать, — выходя, не преминула оставить за собой последнее слово жена и подняла на кухне такой шум и гром, как будто утильщики перебирали кастрюльки да сковородки на своем складе.
Потом внесла тарелку пустого супа.
Однако ночь оказалась тихой. Ветра так и не было, сон мирно убаюкивал все заботы и тревоги дня. Спал и мастер Ихарош, хотя Лайош на кухне так храпел, что даже сова покинула трубу; только Репейка спал мало, потому что у него был жар, к тому же в дежурную комнату милиции постоянно заходили люди. Дважды подкатывали машины, отчего гудели окна и по стене пробегал яркий свет. Иногда из смежной проходной комнаты слышался разговор, и сержант каждый раз выходил туда.
— Спи, спи, Репейка, — говорил он, и щенок вяло шевелил в темноте хвостом.
— Голова болит… вот
Сержант лежал на кровати одетым и только однажды довольно долго просидел за столом — когда вошел молодой милиционер с докладом, что вернулся с дежурства, и положил на стол завернутый в бумажку катышек из шкварок.
— Это я под вечер нашел в саду Ихароша на дорожке. Ну, и подумал: такое не здесь выросло…
Глаза сержанта впились в катышек, потом в милиционера.