— Помаленьку, сынок. Как пшеница уродилась?
— Хорошо. Тридцать крестцов собираем с хольда. За пчелами присматриваете?
— Наблюдаю: в одном улье вот-вот роиться начнут. А что, сынок, это ты телегу навивал?
— Я, — сразу запылали уши Андраша, потому что вопрос этот не вопрос, а похвала.
— И не боишься, что телега развалится?
— Не-ет… колеса ваши, дядя Гашпар. Ну, бывайте здоровы, — приподнял кнутовище Амбруш.
Старый Ихарош, улыбаясь, смотрел ему вслед.
Человек посторонний, непосвященный, пожалуй, принял бы этот разговор за простой обмен любезностями, но тому, кто понимает, сразу стало бы ясно, что молодой парень и старик сказали друг другу все и не наговорились бы больше и за полчаса.
Старый мастер открыто признал Амбруша самостоятельным, взрослым парнем, созревшим для того, чтобы управлять мятущимся кораблем семейной жизни, а Амбруш сказал, что подобные мастера так же редки, как пастушья сума, набитая золотом; вообще же он с радостью видит, что старик уже оклемался после грабителей, и не верит ни одному слову насчет пыток, украденных тысяч и прочих порождений женской фантазии.
Здесь мужчина говорил с мужчиной, вот и все.
Вполне возможно, конечно, что с женитьбой Амбруша не так-то все просто и тут могут «встретиться» или «возникнуть» различные препятствия, хотя сельский люд знает, что такого рода препятствия не встречаются и не возникают, что они уже есть или еще будут, коварные, как прикрытая сверху волчья яма, и немые, как колючая изгородь в темноте. Словом, препятствия возможны, что для мужчины, впрочем, не в диковинку, как возможно и то, что старый мастер сильно намучился той ночью, потому-то и пожелал ему Амбруш крепкого здоровья.
А со здоровьем у Гашпара Ихароша в самом деле было еще неважно. Во всем теле чувствовалась слабость, иногда кружилась голова, хотя он-то считал, что поправляется.
Однако старое сердце, как и доктор, говорили другое.
— Надо очень беречь дядю Гашпара, понимаете, Анна?
Анна затрепетала.
— Я не сказал, что надо пугаться. Сказал, что беречь надо. Когда немного окрепнет, отвезем его в больницу на серьезное обследование. Там уж скажут, что к чему.
— Отец и сам собирался в город… да только о больнице он и слышать не хочет. Даже помянуть при нем нельзя.
— Знаю. Но если опять заговорит о поездке, вы как бы между прочим поддержите, а там и у меня случайно дело в городе найдется. Остальное доверьте мне…
— Спасибо…
— Не за что. И о повозке я позабочусь. А пока пусть он себе пчелами занимается. О больнице ни слова.
— Очень он по песику своему скучает, а посылать за ним не хочет.
— И не нужно. Если сержант обещал, что вернет…
— Завтра обещался.
— …значит, принесет. Да, сейчас только вспомнил. Он ведь просил вам передать кое-что.
— Мне?
— Передай, мол, ей, что Репейка-то заговорил. Из шести подозрительных на двоих указал. Они и есть те грабители. Уже признались.
— Вот дурень! — засмеялась молодая женщина.
— Видел я, Анна, в жизни своей и дурней, да этот не таков. Я бы сказал даже, что он на редкость умный человек, но не скажу, потому что умный человек ab ovo[3] редкость.
Анна не знала, что такое ab ovo, и потому чуть-чуть покраснела. Бог его ведает, не слишком ли крепкое словцо всадил доктор, ведь он и по-венгерски выражался напрямик, своими именами называя все органы, явления, действия и материалы, встречавшиеся в его врачебной практике. Но за то его и любили — пожалуй, именно за это любили особенно, — что в спертом стонущем воздухе комнаты больного его здоровая грубость звучала обещанием грядущих радостных дней.
Предсказания его, однако, как правило, сбывались, и Анна даже подивилась, когда на другой день к вечеру в калитке показался сержант. Сержант — а рядом с ним Репейка.
На шее щенка был новый ошейник и медаль за отличную службу в деле государственной важности.
Старый мастер сидел на пороге, и глаза его затуманились, когда щенок подбежал к нему, лег и положил голову на ногу.
— Я пришел, — проскулил он, — мы пришли. Голова у меня уже не болит.
— Репейка…
Щенок вскарабкался лапами на колено старика.
— И есть мне давали… а вот этот человек не позволил мне покусать их…
— Репейка, наконец-то ты здесь!
— Ой, как же я счастлив, — тявкнул щенок, — и Аннуш здесь, нет ли чего-нибудь перекусить, Аннуш?
— И посмотрел на нее так, словно ждал ответа.
— Ну, разве не умеет он говорить? — спросил милиционер. — Разве вы не видите, он же говорит вам что-то!
Аннуш погладила щенка по голове.
— Уй-уй! — вякнул щенок. — Уй-уй-уй… там еще больно…
— Присаживайся, Йошка. Аннуш, гость у нас…
Анна вышла на кухню, а Репейка тоскливо поглядел ей вслед, потом перевел глаза на старого мастера.
— Как думаете, дядя Гашпар, о чем спрашивает сейчас собачка?
— Да ни о чем.
— Как ни о чем! Репейка спрашивает, можно ли ему выбежать за Анной на кухню.
При слове «Анна» Репейка радостно завилял хвостом.
— Верно ли, песик, что сержант говорит? — погладил старик Репейку. — Верно? Ну, тогда беги к Анне, — показал он на дверь, и Репейка, благодарно тявкнув, вылетел на кухню.
— Ну?
— Может, ты и прав, ведь я тоже, бывало, слышал, если какой-нибудь инструмент жаловаться начнет… мол, отточи меня, поставь новую рукоятку, маслом смажь или еще что…
— Оно и не удивительно. Инструмент мучился, а вы, дядя Гашпар, понимали его… Ведь он становился вроде как бесполезным, хотя мог бы приносить пользу, ну а вопрос и ответ у человека в мыслях рождаются. Но без инструмента не родились бы. Да туманное это дело…
Возможно, сержант и погрузился бы в этот туман, но вошла Аннуш, а рядом с ней бежал Репейка, веселый, словно не его ударили по голове несколько дней назад.
— Она несет уже, несет! — тявкал он, так как на подносе рядом с бутылкой вина красовалась ветчина в обрамлении колбасных кружочков.
Все это вместе, по суждению Репейки, приятно сочетало суровый реализм с самой возвышенной поэзией, действительность с грезой, ибо проглотить вот такой несравненный кусочек ветчины — это действительность, но то, что ощущает при этом собака (будь то пастушеская, сторожевая, цирковая или охотничья), — это уже чистая поэзия.
— И мне, и мне! — залаял, глотая слюну, Репейка, так как вновь пробудившийся аппетит начисто вымел из здорового желудка даже самое воспоминание об обеде.
— Дай уж ему что-нибудь, дочка… а ты посиди здесь, Репейка!
Репейка смотрел женщине вслед совсем так же, как Амбруш смотрел с телеги на Эсти, только еще более неотступно, но от хозяина не отошел. Когда же в его миске звякнули кости, весь затрясся от вожделения. Он встал лапами на сапог хозяина, но смотрел на миску.