снова побоялась показаться ему. Любимый простоял больше часа, выкурив, наверное, целую пачку сигарет, глядя на ее окно, но Роксана так и не решилась. Когда любимый ушел, она заплакала так горько, что цветы роняли лепестки на старую плитку балкона, и ветер уносил их к морю, вслед за ураганом, который оставил город соленым от морской воды, как было соленым от слез желтенькое платье Роксаны.
ГЛАВА 6
ЗОСЕНЬКА[21]
Не было никакой пепси. Было плодово-ягодное вино «Золотая осень». И поколения пепси тоже не было. Было другое поколение: плодово-выгодное. Александр Сергеевич аристократом слыл: пил с няней шампанское из кружки, и осень у него вышла заглядение, с очаровательными очами. В дачном поселке на 73-м километре пили из горла, и осень была обычной. Аристократов не было. Воспрянув ото сна, Россия так блеванула своей аристократией, что Европа до сих пор отмыться не может.
Шампанское стоило пять пятьдесят, а плодово-ягодное – рубль двадцать. В пятнадцать лет справедливо выбирали «Золотую осень». Брали десять бутылок и шли на поляну, к старому дубу: в телогрейках, ушитых дембельских шинелях, дедовских вельветовых пиджаках с подложными плечами, в свитерах, олимпийках, в кирзачах, в кедах, в кроссовках. Патлатые, горластые, наглые. С Оксанками, Юльками, Таньками. Без презервативов. С пачкой «Пегаса» на всех. С убитой гитарой. С матом. По лужам. По грязи. Пох! Ломая штакетники для костра. Нах! Слетала пластмассовая пробка, и Леха показывал, заложив горлышко бутылки себе в горло, как пить и дышать одновременно, чтобы не блевать и чтобы сразу долбануло по шарам.
Горел костер. Блестели Зосины глаза. Как хотелось Зосеньку!
А она отвечала тихо:
– Нельзя.
– Почему?
– По кочану!
И давала Виталику. А Виталик – ни то ни се: прыщ на лбу и угорь в ухе. Правда, брови черные и плечи широкие. Поймешь разве девчонку?
– Ты напейся. Скажи, от любви. Ей понравится, – советовал Женька и протягивал стакан «Золотой осени».
Плясала луна. Голова кружилась. Гойко Митич[22] сидел у костра и курил «Бломор».
– Возьми меня в племя апачей, Гойко! Я хочу волосы длинные черные, как у тебя. Мокасины и татуировку-черепаху. Научи меня скакать на лошади и снимать скальпы! Я сниму скальп с моджахеда. И вернусь героем афганской войны. Тогда Зося скажет: «Я не знала, что ты такой. Прости меня!» А я ничего не отвечу. Я возьму гитару и спою про ветер в горах, про пули, про убитого друга и армейскую дружбу. И на груди блеснет медаль «За отвагу». Тогда Зося заплачет, а я поглажу ее волосы и скажу: «Не надо, девочка. У меня ранение смертельное и жить мне всего ничего. Не хочу тебе жизнь калечить». А Женька протянет мне стакан «Золотой осени», я смахну слезу и выпью за друга, погибшего под Кандагаром; за девчонку глупую, что не стала ждать парня, а села в машину к певцу Юрию Антонову и уехала с ним, потому что он обещал ей песню спеть про любовь.
«Что ж ты, Юра, девчонку-то увел? – спрошу я риторически. – «Давай не видеть мелкого в зеркальном отражении» говорил? «Любовь бывает долгою» пропагандировал, как политрук наш, младший лейтенант Брдынь? «А жизнь еще длинней» обещал? А сам что сделал? Стырил девочку, попользовал и выбросил? Даже старший прапорщик Прокатень в учебке – и тот так не делал. Если спиздил – значит, навсегда».
Били в ушах там-тамы. И Гойко Митич исполнял танец черепахи у костра. Он присел на корточки и приложил ухо к земле.
– Чу! – сказал Гойко. – Скачет железный конь.
Все замерли и услышали, как пронесся мимо платформы 73-й километр скорый поезд Москва-Рига. Утром прибудет он в столицу советской Латвии, где живет и работает замечательный композитор Раймонд Паулс, который пишет песни для нашей любимой певицы Аллы Пугачевой. У него есть жена, и он не тырит девчонок, а играет на фортепиано, поджав губы, и думает о чем-то своем, прибалтийском. А Пугачева думает, что это он ее так любит. Она взмахнет крыльями, бросится к нему на сцену и твердит, как неистовая: «Маэстро! В восьмом ряду! Маэстро!»
Сейчас бы омон набежал. В кольцо все блокировал и газы пустил.
Но тогда другое время было. И поколение другое. Учились жизни у старших. Старшие тоже пили. Кто что мог. А что могли – от положения зависело. А поэт Иосиф Бродский курил. Любил Бродский бродить по Таллину и курить. Он мог бы написать «далеко ли до Таллина – моя жизнь, как проталина», но не хотел. И каждый год писал к Рождеству стихи.
Горели звезды. Закончилась «Золотая осень». Зосенька вернулась, села к костру и протянула руки к остывающим углям. Тихая. Красивая. Счастливая. Я положил ладонь на ее спину. Телогрейка была влажной.
– Ты простудишься.
Она покачала головой.
– Пойдем домой? Я тебя провожу.
Мы идем по лужам. По грязи. Немые. Слепые. Две серые тени. Два человека. Женщина и мальчик. Подошла к нам собака. Понюхала. Чихнула и ушла. Нормальная собака. С четырьмя лапами. Пятой лапы мы с Зосенькой не заметили. Это только у лошадей бывает, когда они сексом занимаются. Так Гойко Митич сказал. А он-то знает.