на то, что я себе представляла. Мне мерещились сцены «Любителя птиц из Алькатраса» и «Я хочу жить!» с матерью вместо Сьюзен Хейуорд. Между невысокими кирпичными зданиями тюрьмы были большие лужайки, засаженные деревьями, с клумбами роз и зеленой газонной травой. Это напоминало бы скорее провинциальную школу, чем тюрьму, если бы не вышки с охранниками, не колючая проволока.

На деревьях хрипло орали вороны. Словно рвали что-то на части — не для еды, так, для развлечения. Мы вошли в будку охраны, назвали свои фамилии. Нас пропустили сквозь рамку металлоискателя, проверили сумки. У одной девочки отобрали пакет. Никаких передач, все только по почте. Посылки разрешаются четыре раза в год. Лязг тяжелой двери за спиной заставил нас вздрогнуть. Теперь мы были в тюрьме.

Мне велели сесть за оранжевый летний столик под деревом и ждать. Тошнота от поездки в фургоне еще не прошла, я сильно волновалась. Я не знала даже, смогу ли узнать ее. Было холодно, жалко, что свитер остался в трейлере. Что она скажет, увидев меня в лифчике и на каблуках?

За оградой дворика для свиданий толпились женщины. Заключенные, лица, словно маски. Они насмехались над нами. Одна присвистнула, показав на меня, чмокнула кончики пальцев. Ее товарки расхохотались. Они хохотали и хохотали, не могли остановиться. Этот смех был похож на хриплое карканье.

Матерей пропускали во дворик сквозь калитку с другой стороны. На них были джинсы, рубашки, серые свитера, спортивные костюмы. Моя мать ждала, когда женщина-охранник пропустит ее. Она была в прямом джинсовом платье с пуговицами спереди, но на ней синий цвет был ярким, живым, как песня. Светлые волосы были обкромсаны вокруг шеи каким-то бездарным парикмахером, но синие глаза стали чисты и пронзительны, как высокий скрипичный звук. Никогда она не была так прекрасна. Я встала и вдруг не смогла двинуться дальше, стояла, дрожа, пока она шла ко мне, обнимала, прижимала к себе.

Дотронуться до нее, обнять после стольких месяцев! Я прижалась к ее груди, она целовала меня, нюхала мои волосы. От нее больше не пахло фиалками, только стиральным порошком и джинсовой тканью. Мать подняла в ладонях мое лицо, целовала его, все целиком, вытирала мне слезы крепкими пальцами. Так же твердо усадила меня рядом с собой.

Я изголодалась по ее прикосновениям, движениям, звуку голоса, по квадратным передним зубам и чуть закругленным следующим, по ямочке на одной щеке, левой, по этой полуулыбке, по чудным синим глазам с белыми крапинками — как рождающиеся галактики в небе! — по неизменно твердым, совершенным линиям ее лица. В ее внешности не было ничего от заключенной, казалось, она только что свернула с улочки в Венисе, держа под мышкой книгу, и теперь собралась посидеть в кафе на берегу океана.

— Не плачь. Викинги не плачут, ты помнишь?

Я кивнула, но слезы опять застучали по оранжевому винилу столика. «Луи», нацарапал кто-то на нем. «18-я улица». «Сучка».

Женщина за забором дворика для свиданий свистела, выкрикивала что-то — обо мне или о матери. Мать подняла голову, женщина поймала ее взгляд, как удар в лицо. Замерла, словно замороженная, с незакрытым ртом, потом быстро отвернулась, делая вид, что кричала не она.

— Ты так прекрасна, — сказала я, трогая ее волосы, воротник платья, щеку — совсем не мягкую.

— Тюрьма по мне, — сказала она. — Здесь никто не лицемерит. Либо ты, либо тебя, и все это знают.

— Мне так тебя не хватает, — прошептала я. Она обняла меня, прижала ладонь мне ко лбу, уткнулась губами мне в висок.

— Я здесь не навсегда. Я достойна большего, чем сидения за решеткой. Обещаю тебе, что выберусь рано или поздно. Однажды ты взглянешь в окно и увидишь меня.

Ее твердое, полное решимости лицо, резкие скулы-лезвия, пронзительные глаза и правда вселяли веру.

— Я боялась, что ты будешь сердиться на меня. Мать отстранилась, взяв меня руками за плечи.

— Почему ты так решила?

Потому что я не сумела солгать и выгородить тебя. Вслух я этого не сказала.

Мать снова меня обняла. В этих крепких руках, в этих объятиях мне хотелось бы остаться навсегда. Можно ограбить банк, получить приговор, и мы будем вместе. Мне хотелось свернуться клубком у нее на коленях, раствориться в ее теле, стать ее ресницей, сосудиком у нее на бедре, родинкой на шее.

— Здесь очень плохо? Они издеваются над тобой?

— Не так сильно, как я над ними, — сказала мать, и я знала, что она улыбается, хотя видела только джинсовый рукав и запястье, на котором еще держался легкий загар. Пришлось чуть высвободиться, чтобы увидеть ее лицо. Да, она улыбалась, улыбалась своей полуулыбкой с запятыми в углах рта. Я потрогала их. Мать поцеловала мои пальцы.

— Меня записали на работу в конторе. Я сказала, что скорее буду мыть туалеты, чем печатать их бюрократическое дерьмо. О, они со мной не церемонятся. Я в артели разнорабочих. Мету полы, пропалываю грядки, только, конечно, здесь, за забором. Считается, что я не склонна к нарушениям режима. Представляешь? Я не собираюсь здесь учить неграмотных, вести поэтическую студию или как-то еще кормить эту машину. Служить я не буду. — Она зарылась носом в мои волосы, вдыхая их запах. — Твои волосы пахнут хлебом. Клевером и орехами. Я хочу запомнить тебя вот такой, в этом розовом платье цвета несбыточной надежды, в этих туфлях для школьного бала. Конечно, твоя приемная мать постаралась. Розовый цвет — клише из клише.

Я рассказала ей о Старр, о дяде Рэе, о других детях, о грязных велосипедах, о грабе и акации паловерде, об оттенках валунов в долине, о горах и о ястребах. Рассказала и о вирусе греха. Мне нравился звук ее смеха.

— Пришли мне рисунки, — сказала она. — Рисовала ты всегда лучше, чем писала. Видимо, поэтому ты не пишешь мне, ни о какой другой причине я даже думать не могу.

Так можно было писать?

— Ты тоже ни разу не написала.

— Ты не получала мои письма? — Ее улыбка исчезла, лицо стало плоским и серым, маскообразным, как у женщин за забором. — Дай мне свой адрес, я напишу прямо туда. Ты тоже пиши мне напрямую, не через социального работника. Это моя ошибка. О, мы приспособимся. — В ее глазах снова вспыхнули сила и ясность. — Мы хитрее их, та petite[16].

Адрес трейлера Старр я не знала, но мать сказала мне свой, велела повторить его снова и снова, чтобы я не забыла. Память никак не хотела впитывать его. Ингрид Магнуссен, заключенная W99235, «Калифорния Инститьюшн», Корона-Фронтера.

— Пиши мне, где бы ты ни оказалась. Хотя бы раз в неделю. Или присылай рисунки — Бог свидетель, визуальная обстановка здесь оставляет желать лучшего. Особенно мне хотелось бы посмотреть на бывшую гологрудую танцовщицу и сурового столяра дядю Эрни[17].

Последняя ее фраза больно царапнула меня. Дядя Рэй был рядом, когда мне нужна была помощь. А она даже не знала его.

— Его зовут Рэй, он очень хороший.

— О-о-о, — сказала она, — держись подальше от дядюшки Рэя, особенно если он такой хороший.

Мать оставалась здесь, за забором, а я уходила туда, в большой чужой мир. Там у меня появился друг. Как она могла отнимать его у меня?

— Я все время о тебе думаю, — сказала мать. — Особенно по ночам. Представляю, где ты сейчас, как ты. Когда все спят, в тюрьме становится тихо, и я представляю тебя так ясно, что почти вижу. И пытаюсь общаться с тобой. Ты никогда не слышала мой голос, не чувствовала моего присутствия в комнате? — Она пропустила меж пальцами прядь моих волос, меряя их длину. Кончики доставали мне до локтя.

Да, я чувствовала ее. Слышала ее голос. «Астрид? Ты не спишь?»

— Да, поздно ночью. Ты всегда долго не могла заснуть.

Мать поцеловала меня в самую макушку.

— Ты тоже. Теперь расскажи мне о себе. Я хочу знать о тебе все.

Странная мысль. Раньше она никогда не хотела что-то узнать обо мне. Долгие дни, монотонность тюремной жизни вернули ее ко мне, к мысли о том, что где-то у нее есть дочь. На горизонте показался край

Вы читаете Белый олеандр
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату