Ванная будет моей любимой комнатой, это я уже поняла. Розово-голубой кафель, положенный еще в двадцатых годах, дымчатое рельефное стекло дверных створок — лебедь, плывущий среди зарослей осоки. В лебеде было что-то давно и хорошо знакомое. Где-то в наших с матерью жилищах уже был лебедь на стекле? Вдоль края ванны тянулась полочка с разноцветными флакончиками, баночками, мылом и свечами. Открывая баночки, я нюхала их содержимое, мазала на руку. Хорошо, что шрамы почти зажили, — впечатлительной Клер Ричардс не придется смотреть на пульсирующие багровые рубцы.
Направляясь к другой спальне, я слышала, как они продолжают обсуждать мою жизнь.
— Она очень способная девочка, я уже говорила, но много пропустила в школе — понимаете, все эти переезды…
— Наверно, репетитор поможет?
Моя комната. Сосновая двухъярусная кровать — наверно, на случай, если кто-то из гостей останется на ночь. Пестрые старомодные покрывала ручной работы с вязаными кружевами по краям. Ситцевые шторы, тоже с кружевами. Сосновый стол, книжный шкаф. На стене гравюра Дюрера в тонкой сосновой рамке — кролик. У него был испуганный вид, четко прорисованная взъерошенная шерстка. Словно он ждал, что сейчас произойдет. Невозможно было представить, как я буду въезжать в эту комнату, вживаться в нее, придавать ей собственные черты и оттенки.
Потом — прощание с Джоан, полное слез и объятий.
— Ну вот, — радостно сказала Клер Ричардс, когда Джоан уехала. Я сидела рядом с ней на кушетке в гостиной, она улыбалась, обняв колени руками. — Вот ты и тут.
У нее были полупрозрачные зубы, голубовато-белые, как снятое молоко. Мне хотелось сделать что- нибудь такое, чтобы она почувствовала себя свободнее. Это был ее дом, но Клер волновалась еще больше меня.
— Ты уже видела свою комнату? Я не стала ее украшать, чтобы ты могла расставить там вещи, как тебе нравится. Сделать ее своей.
Мне хотелось сказать ей, что я не та, какой она меня представляет. Что я другая, что она, может быть, не захочет со мной жить.
— Дюрер мне понравился.
Она рассмеялась и хлопнула в ладоши.
— О. думаю, мы поладим. Жаль только, что Рона сейчас нет. Это мой муж. Он на съемках в Новой Шотландии, приедет только в следующую среду. Но что поделаешь! Ты будешь чай? Или колу, может быть? Я специально купила, не знала, что ты пьешь. Есть еще сок, или я могу сделать…
— Чай, если можно, — сказала я.
Ни с кем я не проводила столько времени подряд, сколько с Клер Ричардс в неделю, последовавшую за моим приездом. Наверняка ей не приходилось раньше иметь дела с детьми — Клер брала меня с собой в банк, в химчистку, словно боялась хоть на минуту оставить одну. Словно мне было пять лет, а не пятнадцать.
Всю эту неделю мы ели блюда из «Шале Гурме» в картонных коробочках и баночках с надписями на иностранных языках. Мягкие, плавящиеся в руках клинышки сыра, хрустящие французские батоны, сморщенные греческие оливки. Темно-красное проскуитто[46], медовая дыня, пахнущие розами бриллианты баклавы. Сама Клер ела мало, но следила, чтобы я доедала ростбиф или розовый грейпфрут, сладкий, как апельсин. После трех месяцев с Круэллой меня не нужно было упрашивать.
Сидя за таким пиром в гостиной, я рассказывала ей о матери, о разных домах, где я жила, опуская слишком уродливые, жестокие детали. Это я умела. Рассказывая о матери, я говорила о ней только хорошее. Я не привыкла жаловаться, Клер Ричардс, и о вас я не буду никому говорить ничего плохого.
Клер показывала мне свои фотоальбомы. На фотографиях ее невозможно было узнать. Клер была очень застенчива, я с трудом представляла ее на сцене. В роли она была не похожа на себя обычную — пела, танцевала, плакала на коленях, накрыв лицо вуалью, смеялась, стоя с мечом в руке, одетая в платье с большим вырезом.
— Это «Трехгрошовая опера», — объясняла она. — Мы ее ставили в Йеле.
Она играла леди Макбет, дочь в «Спокойной ночи, мама», Кэтрин во «Внезапно, прошлым летом».
Сейчас она играет довольно редко, сказала Клер, теребя гранатовый кулон на цепочке, проводя им под пухлой нижней губой.
— Я так от этого устала. Часами готовишься, тащишься на пробы, потом на тебя смотрят две секунды и решают, что ты «слишком этничная». «Слишком классичная». Или еще что-нибудь слишком.
— «Слишком этничная»? — Широкий бледный лоб, прямые волосы…
— Это значит — брюнетка, — улыбнулась Клер. Один передний зуб у нее был чуть-чуть кривой, слегка наползал на соседний. — «Слишком маленькая» — это о груди. «Слишком классичная» — значит, старая. Боюсь, пробы не очень-то приятное занятие. Я до сих пор туда хожу, но это бесплодные попытки.
— Зачем же тогда ходить? — спросила я, смазывая пальцем со стенок коробочки остатки сыра бурсен.
— Что? Уйти из шоу-бизнеса? — Она рассмеялась, счастливо, но и грустно.
«Нью Беверли синема» был буквально за углом от дома Клер. Там шли «Дети рая», «Король червей». Мы покупали огромный пакет попкорна, смеялись, плакали, смеялись над собственными слезами. Раньше я часто ходила туда с матерью, но на другие фильмы. Матери не нравилось сентиментальное кино, она любила при случае процитировать Д. Г. Лоуренса: «Сентиментальность — культивирование в себе чувств, которых вы на самом деле не испытываете». Мать предпочитала мрачное европейское кино — Антониони, Бертолуччи, Бергмана — фильмы, где все умирали или хотели умереть. Кино Клер было похоже на приятные сны — мне хотелось прокрасться в происходящее на экране и жить там вместо сумасбродной красавицы в балетной пачке. Полные впечатлений, мы возвращались домой, чтобы на следующий день снова прийти на эти же картины. Сердце у меня стало как воздушный шар, очень туго накачанный. Это пугало меня — вот-вот могла начаться кессонная болезнь, как у слишком быстро всплывающего аквалангиста.
Ночью я лежала без сна на своей кровати с кружевными оборками, глядя на дюреровского кролика. Еще шаг, и все разрушится. Приедет Джоан Пилер и скажет, что они передумали, что им нужен трехлетний малыш. Или что они решили подождать еще пару лет. Неведомый муж Клер тоже пугал — вернется и отнимет ее у меня. Я не хотела, чтобы он возвращался. Пусть так будет всегда, пусть мы с Клер каждый день будем сидеть вдвоем в гостиной, есть гусиный паштет и клубнику на ужин, слушать Дебюсси, рассказывать друг другу разные истории. Она хотела знать обо мне все — кто я, какая я, что мне нравится. Боюсь, мне почти нечего было сказать. У меня не было любимого и нелюбимого. Я ела все, что давали, носила любую одежду, спала, где велели, сидела, где указывали. Безграничная приспособляемость. А Клер спрашивала, например, какое мыло мне больше нравится — кокосовое или «Зеленое яблоко»? Я не знала, какое. «Нет, надо выбрать», — настаивала она.
И я выбирала мыло «Зеленое яблоко», ромашковый шампунь. Предпочитала спать с открытым окном, мясо мне больше нравилось непрожаренное. У меня появился любимый цвет — ультрамарин, любимое число — девять. Но иногда мне казалось, что Клер ищет большего, чем то, что у меня было.
— Какой самый лучший день в твоей жизни? — спросила она однажды, когда мы лежали валетом на овальной кушетке, положив головы на подлокотники с разных сторон. Стерео пело голосом Джуди Гарленд «Мой смешной Валентайн».
— Сегодня, — сказала я.
— Да нет! — рассмеялась она, запуская в меня салфеткой. — Из прошлого.
Я постаралась вспомнить. Это было все равно что искать монеты в песке — выкапываешь всякую всячину, режешься о ржавые консервные банки, разбитые бутылки. Наконец я нашла старую монетку, оттерла ее, и на ней показались год и страна происхождения.
— Это было, когда мы жили в Амстердаме. В узком высоком доме на канале. Там была витая лестница с крутыми ступеньками, я всегда боялась упасть.
Темно-зеленая вода в канале, риджстафель. Водяные крысы — большие, как опоссумы. Густой сладкий запах гашиша в кофейнях, мать постоянно под кайфом.