меня не было случая поносить. Это та я, которая умерла вместе с ней. Вокруг своей шеи я нарисовала алую ленту, она была похожа на порез.
— Ты лесбиянка? — спросил Пол Траут.
Я пожала плечами. Может быть, так было бы даже лучше. Что я чувствовала, когда Оливия танцевала со мной, когда Клер поцеловала меня в губы? Не знаю. Люди просто хотят быть любимыми. А слова? Что — слова? Они точные и конкретные — стул, глаз, камень, — но когда начинаешь говорить о чувствах, они становятся слишком застывшими, недостаточно гибкими. Они называют только одно, а не другое вместе с ним, они не могут показать все оттенки. В каждом определении что-нибудь упущено. Вспомнились любовники матери, Джереми, Джизес, Марк, худощавый молодой человек с ясными глазами и голосом, нежным, как атлас, касающийся голой груди. Вспомнилась Клер, как чудесно она танцевала в гостиной — жете, па де буре, — как я любила ее.
— Разве это важно?
— Тебе вообще хоть что-нибудь важно?
— Выживание. — Даже это сейчас не казалось мне правдой. — Наверно.
— Невелики запросы.
Я рисовала бабочек в комнате Клер. Махаон, парусник, капустница.
— Дальше этого я пока не пошла.
Когда ему разрешили выходить по вечерам, мы иногда гуляли по Большой Поляне. Девочки звали его моим парнем. Просто еще одно слово, не вполне отражающее суть. Пол Траут был здесь единственным человеком, с которым я могла поговорить. Он хотел встретиться, когда мы выйдем из «Мака», спрашивал адрес или телефонный номер, по которому можно будет связаться со мной. Я не знала, где могу оказаться. Матери нельзя было доверять пересылку писем, я решила вообще не давать ей мой новый адрес. Пол сказал, что в Голливуде есть магазинчик комиксов, можно писать туда, он получит письма, где бы ни оказался. «Только пиши на конверте — „Для Пола Траута'».
Жалко, что ему вскоре нашли место, отправили в групповой дом в Помоне. После моей дружбы с Дейви Пол был единственным из детей, с которым мне нравилось проводить время. Он хоть немного понимал, через что я прошла. Мы только начали узнавать друг друга, а ему уже надо уезжать. Давно пора привыкнуть, рано или поздно все от тебя уходят. Пол подарил мне на память рисунок: я — супергероиня, в белой обтягивающей майке и рваных шортах. Мое тело явно стало для него предметом самого тщательного наблюдения и обдумывания. На рисунке я только что расправилась с косматым байкером — нога в ботинке «Док Мартенс» на его залитой кровью груди, в руке дымящийся пистолет. Застрелила прямо в сердце. Над моей головой красовалась надпись: «Я никого к себе не подпущу!»
Через несколько дней после отъезда Пола я сидела за оранжевым столиком у подросткового корпуса и ждала собеседования. Зимнее солнце грело затылок, я взъерошила стриженые волосы. Собеседование не считалось детской ярмаркой для будущих приемных родителей, воспитатели называли его «возможностью познакомиться», но это были те же пробы, что каждый прекрасно знал. Мне было все равно. Я не хотела, чтобы меня забирали. Лучше остаться здесь до восемнадцати лет. Пол был прав: есть множество мест хуже «Мака». Мне не хотелось больше ни с кем знакомиться, строить какие-то отношения. Но оставаться никому не разрешали.
За соседним столиком под большими соснами уже шло собеседование. Два брата. Это было хуже всего. Симпатичный малыш сидел на коленях у женщины, старший брат, уже не такой симпатичный, нескладный прыщавый подросток с пушком над губой, стоял рядом с ними, засунув руки в карманы. Они хотели взять только маленького. Старший убеждал их, что он очень ответственный, что он будет помогать им с малышом, выносить мусор, стричь газон. Невозможно было смотреть. Мое первое собеседование было во вторник. Билл и Анн Гринуэй из Доуни уже много лет были приемными родителями. Девочка, три года жившая у них, только что уехала к своим родным отцу и матери. Билл прижал руку ко лбу, сообщая это, Анн заморгала, чтобы удержать слезы. Я рассматривала свои ноги, белые кеды с синими полосками по бокам, растрепавшиеся дырки для шнурков. Что ж, уже одно преимущество — я не собиралась уезжать к матери в ближайшее время.
Я почти ничего им не рассказывала. Даже смотреть на них не хотела — Билл и Анн могли мне понравиться. Они уже нравились мне, я слышала тихое почмокивание их добрых дел, как воды в раковине. Как просто было бы дать им забрать меня. Я представила их дом, уютный, свежевыкрашенный, наверно, на загородной улице среди таких же участков, но симпатичный, двухэтажный. Детские фотографии на столе, старые качели в саду. Новая солнечная школа, даже церковь милая и уютная, без фанатиков, без маниакальных рассуждений о грехах и проклятиях. Наверняка они зовут священника по имени, как друга.
Можно было бы уехать с ними в Доуни, с Биллом и Анн Гринуэй. Но с ними я многое забыла бы, все мои бабочки могли разлететься. Засушенные полевые цветы, Бах по утрам, темные волосы на подушке, жемчужное ожерелье на губах. «Аида» и Леонард Коэн, миссис Кромак, пикники в гостиной с паштетом и икрой в баночках на полу. В Доуни было бы не важно, что я знаю о Кандинском, о сражении при Ипре. о балетных па. Я могла забыть черную нитку в кривой игле, сшивающей кожу, пулю тридцать восьмого, крошащую кость, запах свежего дерева в недостроенном доме. Наручники на запястьях матери, заботу коренастого полицейского, держащего руку над ее затылком, чтобы она не стукнулась головой, садясь в машину. С Биллом и Анн из Доуни все это потускнело бы и исчезло, как старый фотоснимок под солнечными лучами. Амстердам и отель Эдуардо, чай в «Беверли Уилшир» и трепет Клер, когда оборванец нюхал ее волосы. Я больше никогда не увижу свое собственное лицо в лицах бездомных детей на Сансет.
— Тебе будет у нас хорошо, Астрид. — Анн положила мне на плечо мягкую белую руку. От нее пахло мылом и кремом, пресной розовой чистотой. Никаких «Л'эр дю тан», «Ма Грифф» или таинственных фиалок матери. Такой запах по химическим законам чувствуется только несколько секунд. «Что тебе больше нравится, полынь или тимьян?» Все это было сном, который нельзя удержать, нельзя схватиться за голубков из дымчатого стекла или музыку Дебюсси.
Билл и Анн, их сочувствующие лица, добротная обувь, отсутствие нетактичных вопросов. Короткие седеющие волосы Билла, очки в серебряной оправе, аккуратно подстриженные и завитые волосы Анн. Забота, тепло и уют, прочные и не подвергающиеся износу, как современное ковровое покрытие. Все это было достижимо, я должна была схватиться за них обеими руками. Но я вдруг почувствовала, что уворачиваюсь, убираю плечо из-под ладони Анн.
Не потому, что я им не верила. Я верила каждому их слову, они были спасением, воплощением моей самой смелой мечты. Но мне вспомнилась квадратная блочная церковь в Тухунге, лампы дневного света, рассохшиеся складные стулья, Старр, изогнувшаяся, как змея, проповедь преподобного Томаса о проклятии. Осужденные, томящиеся в аду, могут быть спасены, говорил он. В любое время. Но они не хотят отказываться от своих грехов. Бесконечно страдая, они не хотят расставаться с ними, даже за спасение, за совершенную Божью любовь.
Тогда я этого не понимала. Если грешники так мучаются, почему они не хотят избавиться от боли? Теперь я знала, почему. Кто я без моей боли? Шрамы — мое лицо, страшное прошлое — моя жизнь. Не то чтобы я не знала, куда приведет меня эта память, эта жажда красоты, небывалой жестокости и постоянных потерь. Но я никогда не пошла бы к Биллу со своими детскими бедами и трудностями вроде мальчика, который мне понравился, или несправедливой оценки. Я уже знала о мире, о его красоте, горе и непредсказуемости гораздо больше, чем они хотели или боялись узнать.
И еще одно я тоже хорошо знала. Те, кто отказывается от себя, от того, где и с кем они были, подвергаются величайшей опасности. Они как лунатики, которые идут по канату, хватаются за воздух. И я отпустила моих несостоявшихся приемных родителей, позволила им встать и уйти, понимая, что отдаю что-то очень важное и уже никогда не смогу вернуть. Не Билла и Анн Грину-эй, но собственную иллюзию, надежду на то, что я могу быть спасена, начать все сначала.
Так я осталась сидеть за столиком и ждать следующего собеседования. Вот она, тощая брюнетка в темных очках. Она шла напрямик по сырому газону, увязая высокими каблуками в только что политом дерне. Серебряные серьги блестели на январском солнце, как блесны, широкий воротник свитера съехал на плечо, показав черную бретельку лифчика. Сырая грязь засосала ее туфлю, она попрыгала к ней на одной ноге, сердито вставила другую. Я уже знала, что пойду к ней.