— Ты же обещал!.. Это бесчестно. — Дурас Эмре упал на колени. — Милосердия прошу!

— Встань, ашик! Милосердия надо просить у народа. И боюсь, он тебя сейчас не поймет. Я обещал певцу только жизнь…

Дурасы Эмре представил себя безъязыким. Кто лучше его мог понять, что значит подобная казнь для певца? Как-никак они были из одного цеха. И он закрыл лицо руками.

Сквозь рев толпы долетели до него слова Ху Кемаля:

— Ты ошибся, ашик. Лживое слово если не убивает, то готовит убийц. Правдивое — рождает подвижников, ведет к Истине. Потому-то на него такой спрос. Жалость затмила в тебе понимание, Дурасы Эмре!

Дурасы Эмре и впрямь плохо понимал, что говорит ему предводитель торлаков. В голове беспрестанно вертелось, словно навязший в зубах припев какой-то песни: «Десять капель. Десять капель. Десять капель».

Много позже понял ашик, откуда взялись эти слова. У иудеев, коих немало жило в Манисе, был обычай в день своего самого большого праздника отливать десять капель из напитка радости в память о муках своих убиенных врагов.

Аисты продолжали кружить над крепостью, изобиловавшей узкими бойницами, мощеными двориками, двойными калитками. Остатки османского воинства, привлеченные ревом толпы, во всеоружии высыпали на стены во главе с самим наместником Али-беем.

Под вековыми платанами между умолкшим водометом и резными дверьми Великой мечети, возле узлов со скарбом грудились жены, служанки, дети, домочадцы бежавшей из своих особняков знати. В открытом молитвенном дворе простирались ниц, вставали на колени и снова простирались молящиеся во главе с имамом.

А ниже крепости по кривоколенным щербатым улочкам растекалась меж глухих стен и плоских крыш пестрая, шумная толпа. В кварталах кожевников и красильщиков, на рынке медников слышался звон бубнов, гнусавое гуденье волынки. То там, то тут воины и подмастерья-ахи заводили пляски. Брались за плечи и, образовав круг, вертелись с такой быстротой, что казалось, будто круг этот, кренившийся от присядки то вправо, то влево, летит над пыльной землей. Потом расцеплялись и, расставив руки, двигались один за одним, точно парящие в небе орлы.

Народ ликовал. Но искры ненависти, брошенные бейским певцом на сухую солому иссякшего терпения, не угасли. На базарной площади в квартале виноторговцев какой-то торлак взгромоздился на бочку и кричал, воздевая кулак с плеткой к небу, толкая им в сторону толстой стены вишневого сада, за которой высился, подобный крепости, конак богатейшего в Манисе рода Караосманоглу. Торлака сменил на бочке горожанин в рванине. Задрав рубаху, показал толпе спину с огненными рубцами. Сверху торлак и похожий на нищего горожанин казались крохотными, бессловесными куклами. Но ропот слушавший их толпы не оставлял сомнений в ее чувствах.

Кто-то полез через стену. За ним другой, третий. Садовник с привратником пытались их остановить. Отстранив их, как тумбы, но не причинив вреда, толпа бросилась к особняку. Бревном выломали дубовую дверь. Послышался треск дерева, звон посуды. Тополиным пухом полетели из окон перья.

II

Обитель ахи-баба — главы ремесленных цехов Манисы — стояла неподалеку от квартала Чайбаши и была построена с таким расчетом, что могла выдержать любое нападение. Каменная ограда окружала приземистые помещения; внутренние стены перегораживали дворы. Прыгавшая со скал небольшая речка проникала в обитель сквозь прикрытое железной решеткой отверстие в стене и, обежав дворы, через такую же пробоину уходила в город, чтобы вскоре слиться с Гедизом.

Вблизи обители торчала высоченная скала. Легенда утверждала, что это обратившаяся в камень Ниобея, царица язычников, некогда населявших долину. Родив шесть дочерей и шесть сыновей, она преисполнилась такой материнской гордости, что стала во всеуслышание хвастать: мир-де не видел подобных красавцев и красавиц, как ее дети. Ревность взыграла в богине Лето, покровительствовавшей народу долины, и она погубила всех детей Ниобеи. Отчаяние, переполнявшее сердце матери, побудило ее молить главного языческого бога-громовержца, чтобы он превратил ее в бесчувственный камень. Что и было исполнено в назидание гордецам, не страшащимся зависти людской и небесной.

Как бы там ни было, скала, если глядеть сбоку, в самом деле походила на женскую голову с развевающимися волосами, и из ее глаз денно и нощно текли, как слезы, капли ключевой воды.

У подножия скалы и выше по ущелью Баяндыр было разбросано несколько дервишеских домиков. В самой обители постоянно жило человек сорок, считая детей и женщин, хотя помещения могли вместить куда больше.

Сюда, в обитель шейха ахи, и пришел Ху Кемаль со старшинами цехов, старостами ближайших деревень, купеческими старейшинами и своими сподвижниками после того, как объявил народу о новой победе воинства Истины.

Один за одним в торжественном молчании миновали они, следуя течению ручья, ворота внутренних дворов, покуда не очутились под сенью плакучих ив у бассейна. То было место, где хозяин обители имел обыкновение уединяться для размышлений и тайных бесед. Устланный коврами одноэтажный дом с низкими потолками и низкими угловыми софами, стоявший возле бассейна, был жилищем самого шейха. Когда предводитель торлаков спустился с гор, шейх уступил ему этот дом. Тот сперва отказался: не желал, чтобы оказанная ему честь навлекла на него недовольство приближенных ахи-баба. Шейх, однако, настаивал на своем, и предводитель торлаков согласился, давая понять, что покоряется хозяйской воле. Живя в обители, он стал обращаться к ахи-баба как гость к хозяину, чем доставил ему тщательно упрятанное, но не укрывшееся от глаз Торлака удовлетворение. На деле же в обители установилось двоевластие: во дворе с водоемом верховодил предводитель торлаков, возле трапезной и гостеприимного дома властвовал шейх. Между ними установились непривычные для окружающих отношения равенства, чего, собственно, и добивался Ху Кемаль.

Как равные и уселись они под ивами во челе ковра, бок о бок. По правую руку от шейха — его старшины, по левую от Ху Кемаля — его торлаки, лицом к вождям — деревенские старосты.

Только расположились — прибежал воин ахи с вестью о разгроме особняка.

— Дурачье! — вырвалось у Ху Кемаля. — Крушат свое. Никак в толк не возьмут, что теперь все наше.

Старейшина каменщиков приложил руку к груди:

— Дозволь правду молвить, Ху Кемель?

— По правде — изголодались. Кривдой — по горло сыты, отец!

— Тогда послушай: торлаки твои ничем не дорожат, оттого что ничего не имели. Не обессудь!

— Крушить — не строить, — подхватил старшина рисоторговцев. Купеческий клан всегда держал торлаков недалеко от разбойников: и те, и другие не дорожили добром.

— Абдал Торлак! — позвал своего помощника Ху Кемаль. — Возьми людей, приведи крушителей в разум!

— Нужды нет, Ху Кемаль! — остановил их вестник. — Сорвали зло и разошлись. В городе спокойно.

Деревенские, опасавшиеся распри между своими, перевели дух.

— Видать, дошло до ума!

— Навряд ли, — усомнился рисоторговец. — Почуяли, что виноваты, испугались кары.

Такого Абдал Торлак не мог перенести.

— Торлаки ничего и никого, кроме Аллаха, не страшатся!

— И зря, Абдал Торлак, — осадил его Ху Кемаль. — Глупости собственной ох как страшиться надобно! — Он обернулся к воинам ахи. — Где наш ашик Дурасы Эмре?

— Верно, уединился. Зализывает свои раны.

— Надобно разыскать и повиниться перед ним. Не почуял я правды в его речах. Слово бейской ненависти в самом деле до конца можно побить только словом любви.

— Не в пронос тебе будь сказано, Ху Кемаль, — вступил наконец в беседу шейх ахи, — но слово бейской ненависти пало торлакам в душу, что зерно в борозду, потому как торлаками издавна двигали не мысли, а чувства. Сам посуди: стяжать добро презренно? Значит, презирай всякое добро. Кабальный труд

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату