примолкает, изнемогает последняя крепость и смысл изменяется, опустевает?
Через соленые воды в Румелию переправлялись ночью. Небо закрыто тучами — ни звезд, ни луны. Пронзительный ветер с восхода бил в борт черной водой, окатывал ледяными брызгами. Лодка кренилась на волне, поскрипывала мачта.
Доганчик лежал на дощатых стланях, закрывшись от брызг и ветра старым зипуном. Лодочник-грек из рыбацкой деревни под Лапсеки, накрутив на кулак отпускную снасть прямого паруса и зажав под мышкой кормило, свободной рукой вычерпывал ковшом воду. И как только знал он, куда править? Ни на небе, ни на море, ни на суше не видно было ни огонька. Все сливалось в кромешной тьме.
Морское волненье всегда будоражило душу ашика. Вспомнилось ему, как переправлялся он через соленые воды в последний раз. Два года всего минуло с той поры, а мнилось — целая жизнь. Тогда они с Ахи Махмудом спешили в Изник к учителю. Свет, переполнявший его, озарял их сердца. И посреди пролива Сату запел.
Теперь же морское волненье поднимало из глубины его души только волны глухого, как эта ночь, отчаяния, накатывавшие одна за одной, грозя вот-вот захлестнуть.
На берегу соленых вод в городе Лапсеки их настигла весть. Расправившись с Бёрклюдже Мустафой, разделив земли айдынского и саруханского бейликов меж беями и слугами государевыми, Баязид-паша двинулся на Манису. Ху Кемаль Торлак с тремя тысячами, желая уберечь город от османской ярости, вышел врагу навстречу. В жестокой сече удалось османцам частью истребить, а частью рассеять братьев. Сам Ху Кемаль Торлак был схвачен, обвинен в жидовствующей ереси, повешен вместе со своим мюридом Абдалом на крепостной стене. Изловленные с оружием в руках казнены, иудерия со всеми обитателями стерта с лица земли, остальные отданы на суд и расправу вызволенному из осады наместнику Али-бею и вновь назначенному кадием в Манису Хаджи Шерафеддину.
Слабым, будто долетевшим из далекой дали, эхом отозвались в душе ашика эти слова, которые он с таким одушевлением пел посреди пролива два года назад. Но и этого оказалось достаточно, чтобы среди клубящихся волн отчаяния затеплился в его душе крохотный свет, подобный звезде, что, пробившись сквозь бегущие черные тучи, зажглась над его головой. То была надежда на встречу с учителем. Покуда есть на земле шейх Бедреддин Махмуд, не все еще потеряно.
Подходила к концу вторая неделя, а они все шли и шли, и казалось, пути не будет конца. Чем дальше шли, тем делалось холоднее. Лужи в горах покрывались за ночь тонкой хрустящей пленкой. Дождь валил пополам со снегом. И то сказать, наступала зима, а они двигались почти все время на Полночь.
Кормились подаянием. Приветить странника, да еще ашика, крестьяне почитали делом благим. Делились последней ячменной лепешкой. И здесь, в Румелии, деревни были нищи, разорены поборами.
В дороге жевали дикую грушу, попадались слива, кизил. Благо ночные морозцы побили в плодах горечь. Сапожки у Доганчика совсем продрались. В одной из деревень, поглядев на их сбитые в кровь ноги, сердобольный болгарин дал им по паре новых постолов. Но холод и усталость одолевали все сильней. По ночам Доганчик заходился лающим кашлем. Сату на ночлегах отпаивал его перцовым взваром. Отлежаться бы ему, отдохнуть. Но нет, надо было спешить. А оставлять мальчонку на чужих людей Сату опасался. Как знать, вернется ли за ним? Старые кости ломило все хуже, каждое утро мнилось — не встать. Силы убывали.
Слева к дороге подступали поросшие лесом горы, справа, то извиваясь и бурля, то раскидываясь плесами, текла полноводная река. Солнце закатывалось за горы все раньше, и, как ни хотелось им засветло перейти на другой берег, где глазу открывались рощи, поля и перелески фракийской долины, к мосту подошли вечером. От него дорога вела через долину прямиком на Загору.
В сгущавшихся синих сумерках на той стороне чернела дубрава, чуть поодаль угадывалась деревня.
— Там и заночуем, Доганчик! — сказал Шейхоглу Сату, вступая на выщербленный, истертый временем настил.
Мост был длинный, пятиарочный, старинной кирпичной кладки. Шумела, ударяясь о быки, быстрая темная вода, белела пенными барашками, пахла свежестью.
Не успели дойти до середины, как из дубравы вылетели конники. Куда они мчались на ночь глядя, будто отрубленные головы везли в тороках?
Не умеряя машистой рыси, по четыре в ряд, вынеслись на мост. Того и гляди затопчут. Ашик, схватив мальчика за плечи, прижался с ним к невысокой каменной ограде.
Две сотни проскакали мимо, обдав тяжелым духом конского пота, оглушив грохотом кованых подков. Сату успел заметить на древке знак капыджибаши — начальника султанской стражи. Через седло был перекинут притороченный мешок, очертаньями походивший на человеческое тело.
Холод пробежал по спине ашика. Страшное предчувствие стиснуло сердце. Стиснуло и не отпускало. Ноги ослабли, спиной по ограде он осел на камни моста.
Когда затих стук копыт, мальчик тронул его за плечо:
— Пойдем же, дедушка Сату!
Старик не слышал.
Тихо и темно было в глухой лесной деревеньке неподалеку от Загоры. Только ветер посвистывал в оголенных ветвях да выла собака. Во всех домах прямо на земляном полу, на сеновалах, в хлевах рядом с жевавшей жвачку и тяжко вздыхавшей во сне скотиной вповалку спали люди. Не всем хватило места под крышей — лежали под деревьями, зарывшись в прелую сырую листву, согревая друг друга телами. Десятник Живко, собравший отряд из болгарских войнуков, беглых азапов и городских подмастерьев, запретил жечь костры. Окна в домах и те велел занавесить, чтоб ни один огонек не пробился наружу. Разные люди бродили по лесу после разгрома, среди них могли быть и султанские проведчики.
Во все концы лесного моря разослали вестников: учитель-де жив и снова собирает братьев под защиту детинцев к Бездонному озеру.
Одна-единственная свеча горела во всей деревне. Глядя на ее пламя, сидел, поджав под себя ноги, в глубине глинобитной горницы шейх Бедреддин. Напротив под дверью лежал суданец Джаффар, вскидывавшийся при каждом шорохе, как мать на шевеленье младенца. Выставив вокруг деревни секреты, дремал возле занавешенного окна, уронивши голову на грудь, десятник Живко. Тут же спали сморенные дорогой Ахи Махмуд и Азиз-алп. Оба только что вернулись из Эдирне, чудом разыскали учителя.
Ашик Дурасы Эмре безотрывно глядел на думавшего свою думу Бедреддина и пытался проникнуть в его мысли. Не смыкал глаз и писарь тайн Маджнун — спешил при свете свечи закончить еще одну копию последней, самой откровенной книги учителя «Свет сердец».
Ждали Шахина. Только он пока откликнулся на зов и обещал прибыть с полусотней своих уцелевших всадников, чтобы следовать с учителем к Бездонному озеру.
Из лесу снова донесся протяжный вой. «Пес оплакивает своего хозяина, — подумалось Дурасы Эмре. — А мы и слезы не успеваем проронить по нашим павшим братьям».
Он представил себе старого кузнеца лежащим во тьме, среди сырых кустов, воющего над ним, задравши морду, огромного пса. Умереть, как этот русич, от удара в спину, пусть за правое дело, но в немыслимой дали от своей земли, от своей речи, там, где нет ни единой родной души, чтобы оплакать его.