Дервишеская пляска, сопровождавшаяся ритмичными восклицаниями — «зикр», по убеждению суфиев, способствовала раскрепощению и одновременно сосредоточению духа. На деле она была и целой системой дыхательных упражнений.
В обители шейха Хюсайна Ахлати в Каире зикр начинался с пения, сопровождавшегося бубном и флейтой. В черных куколях, завернувшись в черные плащи, неподвижно внимали музыке дервиши, сидевшие на каменных плитах пола, поджав под себя ноги. По знаку шейха или заменявшего его помощника пение прерывалось гласами: «Аллах! Аллах! Ху!» («Он».) Темп выкриков нарастал. В какой-то миг все разом ударяли лбом об пол. Затем вставали и вслед за ведущим двигались по кругу, отвешивали поклоны встречным и следовали дальше. Флейта и бубен звучали все острей, все громче. Слетали накидки, и дервиши в белых рубахах и белых штанах начинали кружиться, сперва неспешно, потом все быстрей. По кругам, начертанным на полу, повторяя движения планет по небу и вокруг собственной оси, символизируя круговорот жизни и духа. Рубахи развевались, выкрики звучали все чаще, все громче.
Вдруг то один, то другой замирал. Остолбенев, ждал, покуда прекратят кружение остальные. В наступившей тишине слышалось распевное чтение Корана. Затем по знаку шейха все начиналось сначала. И так — до исступления, до изнеможения.
Наконец зикр кончался. По лицам текли струи пота. Скрестив на груди руки — выражение чрезвычайного почтения, — плясавшие, если они оказывались в силах доплясать до конца, кланялись шейху. И снова слышалось пение, прерывавшееся возгласами: «Алейкюм селям!», «Селям алейкюм!», звучавшими на разные тона, с различными интервалами, создавая необычную гармонию страсти и смирения, отчаяния и ликованья.
— Слишком велико твое сердце, чтоб рассудок мог примирить его с несправедливостью, — молвил шейх Ахлати, когда началась их беседа. — Ты недоволен, возмущен слепотой других. Но отчего не начнешь с самого себя?
Устроение мира внешнего начинается с устроения мира внутреннего. Путь к нему был открыт: разработанный поколениями суфиев «тарикат». Поводырем на этом пути служила не логика, а сердце. Не на сомнении, а на вере зиждилось здесь познание.
«И поднес ему шейх чашу любви. Испив лишь один глоток, опьянел он. Крик души его достиг свода небесного. Погрузился он в воды океана безбрежного, на краю которого пророки застыли в изумлении». Так через пятьдесят лет описал происходившее с Бедреддином его внук Халил.
Четыре стоянки до середины пути прошел Бедреддин под наблюденьем, но без помощи шейха: «тауба» — покаяние, «вара» — осмотрительность, «зухд» — воздержание, «факр» — нищета. От внешнего, преходящего устремил он свой взор к вечному, к абсолюту. Скрупулезно отличая дозволенное от запретного, воздерживался от последнего. Затем стал избегать и лишнего — удобного платья, вкусной еды, всего, что могло отвратить его помыслы от Истины, — родни, знакомых, сына, жены, земляков. Нищета теперь стала не отказом от материальных благ, а осознаньем того, что всё без исключения, даже движенья его собственной души, не является достоянием его личности.
И он уразумел: сердце — самая большая опасность на свете. Религия, воспитание, образование отделяют человека от сердца еще ребенком. Ум куда безопасней, с ним знаешь, где ты. С сердцем никто не знает, где он. С умом все высчитано, размерено, исчислено. И ты чувствуешь толпу, которая всегда с тобой, позади, впереди тебя. Это дает ощущение безопасности. С сердцем ты всегда одинок.
Куда он идет? Этого Бедреддин больше не знал. Когда он был искателем явного знания, скитаясь по земным путям, он знал, куда идет, полагая, что толпа знает. Каждый так думает: раз множество людей куда-то движется, значит, они знают, не может быть иначе, если идут миллионы. Но в действительности толпа никуда не движется. Рождаясь, ты становишься частью толпы, а она шла до твоего рожденья. Она проходит, но никуда не приходит, зато дает ощущение удобства; ты спокоен, окруженный таким количеством людей, мудрее тебя, старше, опытнее; они должны знать, куда идут.
Но вот Бедреддин припал, верней сказать, упал к сердцу. Это как падение в бездну, таким оно кажется рассудку: сбился, упал. И стал одинок. Сердце не рассчитано, не измерено, не разделено. Там нет дорожных знаков, вешек, верха и низа. И ужас все больше овладевал Бедреддином.
Он должен был родиться заново. Но для этого нужно было прежде умереть. Старая форма стала тесна для него. Стена, каменная стена — он натыкался на нее, куда бы ни глянул, куда бы ни двинулся. Но умирать — страшно. Это очень больно — внезапно потерять себя, перестать быть тем, кем ты считался, кем мнил себя; неожиданно — нечто другое, старого больше нет. Это не продолжение прошлого — это разрыв.
Со страстью, с которой в юности предавался он овладению книжным, или, как говорили суфии, «явным» знанием, отдался он теперь уничтожению своего прежнего «я» — стен, сложенных из догм, писаний, чужих и собственных суждений, отдался познанию сердцем, или, по терминологии суфиев, «познанию скрытого за завесой». Не побуждать следовало бы его, а сдерживать. Но Ахлати не делал ничего: молча наблюдал, как его новый мюрид сгорает на костре своего исступления, словно бабочка в пламени свечи.
Исхудалый, почерневший — скулы обтянуты кожей, взгляд устремлен внутрь себя, глаза ввалились, горят, — таким пришел Бедреддин на стоянку терпения — «сабр», где учатся проглатывать горечь без выражения неудовольствия. А затем и на стоянку упования — «таваккул», где жизнь связывается с единым днем, даже мигом: ведь мир, по убеждению суфиев, уничтожается и творится заново каждый миг.
Утром цветок уже другой, потому что утро другое. Солнце встает, поют птицы, а цветок — часть целого. В полдень это другой цветок: солнце не то, воздух изменился, птицы не поют, то уже умерло. Вечером умирает и цветок. Он уже иной. Жизнь, встречающуюся со смертью, можно увидеть в цветке. Но познать его до конца невозможно из-за миллиона его состояний. Как же познать человека, это цветущее сознание, результат миллионов лет развития?
Не стоит, однако, печься о прошлом — его уже нет. А того, что грядет, еще нет. На него можно только уповать.
Суфии звали себя «ахли вакт», то есть людьми времени, ибо стремились жить каждый миг всей полнотой этого мига.
В терпении и даже в уповании Бедреддина шейх видел все то же исступление. Оно мешало Бедреддину достичь следующей стоянки — «риза», буквально — «приятия», то есть такого состояния духа, когда любой удар судьбы, любая удача не только оставляют невозмутимым, но и помыслить невозможно, что они могут вызвать радость или огорчение.
Жарким каирским утром истощенный ночными бдениями, утеснениями плоти и голодом Бедреддин вышел на берег Нила и потерял сознание. Земляки, учившиеся в знаменитом медресе Аль-Азхар, нашли его лежащим ничком в пыли. На повозке привезли бесчувственное тело в обитель. Шейх Ахлати поднес к смертельно бледному лицу ученика медное зеркальце, подержал запястье.
— Пляшите!
Под пение и флейту закружились дервиши. Ветром пахнуло в лицо Бедреддину. Он открыл глаза. Заметив, что он очнулся, еще быстрей завертелись мюриды. А он долго слушал пенье и страстный голос флейты, глядел на пляшущих, не понимая, что с ним. Может, он умер и воскрес?
Шейх увел его к себе. Усадил напротив на стеганую подстилку. Молча поглядел ему в лицо лучистыми, чуть навыкате глазами. Взгляд его проникал в самое сердце, по крайней мере, так чувствовал Бедреддин. Молчание продолжалось долго. Покуда Бедреддин не ощутил себя освобожденным, легким как пух. И тогда шейх сказал:
— Ты получишь все, чего хочешь, когда перестанешь хотеть.
И пояснил притчей. Пять веков назад к великому учителю Баязиду Бистами пришел человек. «Твое ученье разбило мне жизнь, — молвил он с укором. — Двадцать лет назад я пришел к тебе. Ты сказал: „Все будет дано тому, кто не ищет. Перестань просить богатства, и оно придет. Самые прекрасные женщины явятся, если ты вожделеешь“. И вот минули двадцать лет. Я перестал искать. Я ничего не просил. От всего отказался. И я по-прежнему нищ. Ни одна, даже самая уродливая, женщина не пришла. Жизнь моя прошла впустую. Что ты мне ответишь на это?»
Вистами ответил: «Ты прожил впустую жизнь не из-за меня. Ты все упустил из-за желания. Ты беспрестанно оглядывался: идут или нет? Все время ждал: вот-вот постучит в дверь первая красавица мира. Твои уста молчали, но не сердце. Говоришь, от всего отказался? А желанье? От него ты не сумел