настойчиво давал понять, что его заинтересованность в германском посредничестве ослабла. Предложенные Риббентропом добрые услуги он назвал полезными, но стремился не допустить, чтобы возникло впечатление, будто соответствующая инициатива исходила от советской стороны. В отношении Японии Сталин применил классическую формулу советского образа действий: выразил пожелание об улучшении отношений, но подчеркнул, что его терпение имеет предел. Выразил он это так: «Если Япония хочет войны, она может ее получить. Советский Союз не боится ее и готов к конфронтации. Если же Япония желает мира, то тем лучше!»[1279] Здесь Сталин — дабы произвести впечатление на Риббентропа — со своего рода «садистским удовлетворением» добавил, что его красноармейцы «переколошматили не меньше 20 тысяч японцев» и что это «единственный язык, который эти азиаты понимают»[1280]. Такая форма выражения представляла собой нечто новое. Она призвана была наглядно продемонстрировать прежде всего Германии — союзнице Японии — военную силу и обороноспособность Советского Союза. По этой причине со стороны Риббентропа не было недостатка и в стереотипных заверениях в том, что антикоминтерновский пакт направлен не против СССР, а исключительно против западных демократий.
Об Англии Сталин говорил «с открытой враждебностью и презрением» (Хильгер), а об английской военной миссии высказывался «пренебрежительно» (Хенке). Здесь еще раз косвенно подтвердилось то, как велики были надежды, которые он связывал с Англией, и насколько сильным оказалось его ожесточение, вызванное английской позицией. Риббентроп с радостью разделил это мнение Сталина, настойчиво подчеркивая военную слабость Англии. Он не забывал при этом подогревать советское недоверие в отношении Англии, перефразируя выступление Сталина на XVIII съезде партии, где говорилось, что Англия хочет «заставить других бороться» ради ее собственного притязания на мировое господство.
В этом месте обмена мнениями произошел характерный эпизод, оставшийся не замеченным германской стороной: Риббентроп, настроенный под воздействием винных паров на благодушный лад, доверительно намекнул на то, что Англия в эти дни предприняла новую попытку зондажа в отношении германских намерений. «Типично английский глупый маневр», — добавил он. В ответ на это Сталин тоном всеведущего ясновидца заметил, что «речь, видимо, идет о письме Чемберлена, которое посол Гендерсон 23 августа вручил в Оберзальцберге фюреру»[1281]. Тем самым он дал Риббентропу понять, что информирован о подноготной британо-германских отношений точнее, детальнее и оперативнее, чем германский министр иностранных дел!
К легковесной недооценке Риббентропом военных возможностей английской и французской армий Сталин отнесся «очень скептически»[1282]. По сообщению Хенке, Сталин намекнул, что Англия будет «вести войну умело и настойчиво», а у Франции «по крайней мере крупная армия». Те неубедительные цифры, которые Риббентроп в ответ на это привел в доказательство незначительности английской и французской военной мощи, не произвели на Сталина должного впечатления: его трезвый реализм подсказывал ему другое. Далее Сталин стал обстоятельно расспрашивать о намерениях Италии на Балканах и Германии в Турции. Разъяснения Риббентропа были в первом случае уклончивыми, а во втором — дилетантскими. И здесь Сталин тоже дал понять, что он осведомлен лучше собеседника.
Одобрение Сталина встретили высказывания Риббентропа о том, что немецкий народ приветствует взаимопонимание с Советским Союзом. Сталин сказал, что охотно верит этому: «Немцы хотят мира и поэ тому приветствуют установление дружественных отношений между рейхом и Советским Союзом». Затем Сталин, как явствует из записи разговора, сделанной Андором Хенке, «спонтанно» провозгласил тост в честь Гитлера, сказав при этом: «Зная, как сильно немецкий народ любит своего фюрера, я хотел бы выпить за его здоровье». Эта здравица, произведшая сильнейшее впечатление на немецких гостей, в действительности, если соразмерить ее с обычным русским и особенно кавказским церемониалом, представляла собой скромный и скупой на слова жест признания по адресу противной стороны[1283]. Он не содержал даже видимости выражения личного уважения. Напротив, когда Молотов поднял бокал за здоровье рейхсминистра иностранных дел и посла графа фон Шуленбурга, то этот жест имел конкретный, обогащенный совместным опытом смысл.
Наконец, в конце этой встречи Сталин в виде напутствия со всей отчетливостью изложил Риббентропу свою действительную оценку пакта и всего связанного с ним, заявив при прощании, что «Советский Союз воспринимает пакт очень серьезно» и что он, Сталин, «может под честное слово заверить, что Советский Союз не обманет своего партнера»[1284]. Не было случайным и, видимо, не осталось незамеченным то, что гость не ответил хозяину сопоставимым заверением.
Тонкие ноты, звучавшие в высказываниях Сталина, ускользнули от германского министра иностранных дел. Он увидел в Сталине «человека необычного формата. Его трезвая, почти сухая и тем не менее столь меткая манера выражения, его жесткость и в то же время широта мышления при ведении переговоров показывали, что он не зря носил свое имя». В германском посольстве, где по случаю подписания договора было устроено еще одно импровизированное торжество, Риббентроп выглядел сверх всякой меры упоенным в конечном счете все же столь неожиданно большим успехом. По его собственным словам, он «в счи танные часы после... прибытия в Москву добился такого взаимопонимания, какое... при отлете из Берлина казалось немыслимым»[1285].
Об успешном завершении своей миссии Риббентроп в эти утренние часы 24 августа из Москвы сообщил по телефону в Берхтесгаден Гитлеру. Сообщение это вызвало у фюрера приступ маниакально-патологи ческой исступленности, давшей выход его завоевательскому духу. Он стучал кулаками по стене, вел себя как сумасшедший и кричал: «Теперь весь мир у меня в кармане!»[1286] «Теперь мне принадлежит Европа. Азию могут удерживать в своих руках другие!»[1287] Своему адъютанту он сказал, что это «произведет эффект разорвавшейся бомбы»[1288].
На следующий день вечером — около 19 часов — Гитлер принимал уже в берлинской имперской канцелярии в присутствии Геринга и Вайцзеккера торжествующего министра иностранных дел[1289]. Этот последний дал ему понять, что желание Сталина и Молотова добиться прочного и длительного взаимопонимания с Германией «искренне»[1290]. Гитлер своими дикими жестами безумца вновь дал выход необузданной радости по поводу успеха этого маневра. По свидетельству руководителя канцелярии министра иностранных дел, Гитлер был убежден, что «свершил величайший подвиг своей жизни, который затмил собой все прежние успехи во внутри- и внешнеполитической областях»[1291].
Статс-секретарь фон Вайцзеккер явно у клонился от обязательной посему случаю эйфории. Его надежда на сохранение «неопределенного состояния» до осени, когда начало любой военной кампании и тем самым большой войны было бы уже невозможно, не сбылась. Он рассчитывал на восточные темпы ведения переговоров и на славянскую крестьянскую хитрость, но ошибся в этом, ибо «не ожидал, что эта преграда на пути войны так быстро рухнет»[1292]. Несколько недель спустя, уже после окончания польской кампании, в ходе которой и его семье пришлось отдать первую кровавую дань за преступное безрассудство его начальников, он еще раз занялся выяснением причин возникновения войны. Ему пришлось признать, что «в русском вопросе» он «несколько разочаровался». «Я рассчитывал, — писал он, — что мы, пожалуй, сможем привлечь русских на свою сторону. Но то, что они так скоро и точно к намеченному сроку нападения на Польшу, так сказать, с сегодня на завтра перейдут на нашу сторону, я считал совершенно невероятным»[1293].
Его уволенный в отставку коллега Ульрих фон Хассель увидел в заключении пакта причину наступления «крайнего обострения положения». При всем том, что пакт, по его словам, был воспринят в мире как мастерский тактический ход, одновременно с его заключением, однако, было дано также «доказательство полной аморальности и беспринципности обоих диктаторов». Но вопреки расчетам Гитлера пакт, по мнению Хасселя, показал Англии, «что на карту поставлено все и что дальнейшее падение престижа означало бы для западных держав настоящую катастрофу. Этим объясняется немедленное заключение почти без всяких оговорок союза с Польшей». Авторитет же германской политики, подчеркивает Хассель, с заключением пакта «упал еще ниже», если это вообще было возможно[1294].
В то время как в официальном Берлине царило радостное оживление, Москва впала в депрессию. На