чтобы окончательно определиться со своими вариантами решения. Поэтому хотя 29 июля он — в порыве раздражения по поводу заявлений в английской палате общин относительно советских посягательств на Прибалтийские государства и перед лицом неоднократных попыток Германии перевести переговоры на рельсы поэтапного политического сближения — и дал Астахову (насколько известно) впервые позитивную директиву, однако эта последняя в тех конкретных условиях выглядела поразительно формальной и в текстуальном отношении не отклонялась от прежних принципов советской политики мирного сосуществования. Поэтапное сближение, говорилось в ней, в принципе возможно, поскольку Советское правительство приветствует «всякое улучшение политических отношений между двумя странами». Однако, говорилось далее в директиве, применительно к Германии, относительно миролюбия которой до сих пор существовали сомнения, должны действовать условия, чтобы она изменила свою позицию не только на словах, но и на деле и чтобы она также со своей стороны выдвинула надлежащие предложения.
Эти условия — после того как с германской стороны уже был предъявлен целый пакет предложений — могли касаться лишь самого принципиального: Сталин хотел заручиться гарантией миролюбия Германии в отношении СССР в форме заслуживающего доверия заявления об отказе от любых агрессивных намерений и ожидал от немецкой стороны политических предложений. Различие в политическом и стратегическом мышлении Сталина и Гитлера проявилось здесь со всей очевидностью: Сталин жаждал спокойствия и надежных политических гарантий в виде признания Германией нерушимости
Гитлер совершил ошибку, решив мерить Сталина своим собственным аршином. Он соблазнял его новыми территориями и подвижками границ, тогда как Сталин жаждал экономического развития собствен ной страны и стабильности существующих границ. Сталин добивался политической безопасности, Гитлер же предлагал ему идти на безрассудный риск. В какой мере Сталин осознавал в каждый отдельный момент это фундаментальное несовпадение предпосылок, остается неизвестным. Но в том, что предложения Гитлера имели целью создать опасное предполье, он, несомненно, отдавал себе отчет. Отсюда его сверхосторожность и сдержанность, его настойчивые намеки на злокозненность германских намерений и его непременное условие, чтобы предложения немецкой стороны давались ему для изучения. И это в разнообразных формах запечатлено в документах обеих сторон.
Пробуждались ли в нем наряду с этим — и если да, то когда — остатки экспансионистских устремлений на мировую революцию, от которой Советское правительство отказалось еще в 1925 г., а также склонность к сообщничеству и, возможно, определенное безрассудство в сочетании со скрытым желанием наказать поляков и — при случае — западные державы за их недомыслие и упрямство — это всегда будет оставаться предметом всего лишь романтических спекуляций. Образ действий и внешнеполитические мероприятия Сталина в той мере, в какой они нашли свое отражение в поддающихся проверке высказываниях и документах, не дают оснований делать позитивное заключение в этом направлении — во всех отмеченных случаях доминировал исключительно трезвый и сдержанный, хотя и малоподвижный ум и хладнокровный, сугубо оборонительно ориентированный прагматизм реального политика.
Поэтому и вторая позитивная директива, которую Молотов по поручению Сталина дал Астахову 11 августа в соответствии с решением Политбюро ЦК ВКП(б)[1319], предусматривала не столько принципиальное, сколько формальное согласие на предложения, высказанные Шнурре. Хотя Астахов на основании этой директивы 12 августа впервые и сообщил Шнурре о том, что его страна готова к поэтапному обсуждению некоторых неоднократно поднимавшихся германской стороной «конкретных тем», все же его немецкий собеседник и на этот раз вынес впечатление, которое он определил для себя как отрезвляющее проявление советской сдержанности в отношении принципиальных немецких предложений. По скептической оценке министерства пропаганды [1320]: «Дальше смелых намеков между Берлином и Москвой дело не доходило, несмотря на то что на трезвые суждения порой и наплывали желаемые картины». Лишь после того, как «кардинальный вопрос», обращенный 14 августа Советским правительством к правительствам Англии и Франции, остался без ответа, Молотов впервые прямо коснулся германских предложений (15 августа), но, что характерно, он в этот момент затронул недалеко идущие территориальные предложения Вайцзеккера, Шнурре и Риббентропа, а менее масштабные, конкретные планы Шуленбурга от июня 1939 г.! Оживление Бер линского договора с его подкрепляющей нейтралитет оговоркой о «миролюбивом образе действий» другой стороны, усиленное приложением, декларировавшим отказ немецкой стороны от применения силы в Прибалтике и отказ Японии от применения силы в Восточной Азии, а также надлежащий товарообмен были в тогдашних конкретных обстоятельствах шагами, максимально отвечающими советским представлениям о безопасности. В этом случае Советское правительство оживило бы три первых советских варианта действий, поскольку наряду с германо-советским пактом о нейтралитете вполне нашлось бы место и для оборонительного союза с западными державами, а потому не пришлось бы решительно переориентироваться на четвертый вариант, который остался бы фактически без применения.
Тем самым обращение Молотова к «плану Шуленбурга» ознаменовало высшую точку усилий советской дипломатии, направленных на обеспечение безопасности своего государства в тогдашних чрезвычайных условиях надвигавшейся войны. Глава советского дипломатического ведомства продемонстрировал этим, как потом оценивала ситуацию немецкая сторона, «поразительную умеренность» (Шуленбург) и не позволил увлечь себя на гибельный путь экспансии. Он действовал исключительно в долгосрочных интересах своего государства: заключение пакта при этих предпосылках и в конкретной ситуации принесло бы Сталину максимум желанной безопасности. Однако Гитлер не готов был гарантировать ему этот максимум. Ему нужен был сообщник, и, чтобы заполучить такового, он на протяжении всего оставшегося до нападения периода времени бомбардировал Сталина глобальными территориальными предложениями, напыщенными декларациями Риббентропа и — когда эти усилия не достигли своей цели — личным льстивым телеграфным обращением к «господину Сталину».
Вопрос о том, в какой мере эти предложения впечатлили Сталина и оказали на него влияние, тоже остается предметом умозрительных спекуляций. Документы и на сей счет не дают оснований для интерпретаций в позитивном смысле. А все то, что выдавалось за подтверждения (вроде, например, сообщений о речи, произнесенной Сталиным на заседании Политбюро вечером 19 августа), на поверку оказалось фальсификациями[1321]. Все же применительно к периоду между 17 и 21 августа можно констатировать частичный отход от позиции 15 августа и усиление формального интереса к германским предложениям, хотя в данном случае не было сделано никаких уступок по существу. Так, 17 августа Молотов заявил, что Советское правительство желало бы пойти на «за ключение пакта о ненападении или подтверждение пакта о нейтралитете 1926 г.» после надлежащего переходного и подготовительного периода «с одновременным принятием специального протокола о заин тересованности договаривающихся сторон в тех или иных вопросах внешней политики, с тем чтобы последний представлял органическую часть пакта». В этом протоколе среди прочего должно было найти свое отражение заявление германской стороны от 15 августа. Заявление Риббентропа от 15 августа содержало отказ Германии от применения силы в отношении СССР, признание «жизненного пространства» каждой из сторон и урегулирование территориальных вопросов — таких, как «Балтийское море, Прибалтика, Польша, Юго-Восток и т.д.». Поскольку Молотов в тот же день 15 августа в беседе с Шуленбургом проявил большой интерес к двум пунктам из политического приложения к «плану Шуленбурга», предусматривавшим гарантирование независимости Прибалтийских государств и оказание