влияния на Японию, можно исходить из того, что Сталина интересовали в первую очередь эти пункты («Балтийское море, Прибалтика») заявления Риббентропа. Но он проявил открытость и в отношении других вопросов — Молотов попросил немецкую сторону представить соответствующие материалы и дать уточняющие разъяснения, охарактеризовав это как необходимое условие визита Риббентропа.
Сталин и Молотов осознавали тот факт, что, пойдя на подписание не подлежавшего обнародованию протокола в качестве приложения к договору, они тем самым отступали от ленинского принципа открыто сти международно-правовых соглашений. Высказывание Молотова в беседе с Шуленбургом от 17 августа («Естественно, что вопросы, затронутые в германском заявлении от 15 августа, не могут войти в договор, они должны войти в протокол») предполагало длительную внутреннюю конфронтацию с этой проблемой и одновременно означало уступку немецкой стороне и, если угодно, духу «буржуазной» дипломатии. Это от клонение от нормы и отразившееся в нем приспособление к правилам игры западных государств, предполагавшим возможность договоренностей, которые затрагивали бы интересы суверенных третьих государств, сегодня не без оснований ставятся им в упрек[1322]. Все же и здесь не следует упускать из виду исходившее от советской стороны и служившее доказательством ее борьбы за легальность настояние на том, чтобы секретный «особый протокол» был упомянут по крайней мере в постскриптуме к подлежащему опубликованию тексту договора и охарактеризован как органическая составная часть договора, в которой были изложены определенные пункты внешней политики, представ лявшие взаимный интерес. Проектируя включение этого постскриптума в проект договора от 19 августа, Молотов вновь запросил немецкий проект протокола. Содержание протокола, как и отношение Советского правительства к заключаемым им договорам, он определил как «очень серьезное дело», заявив, что его правительство «выполняет обязательства, которые на себя принимает, и ожидает того же от своих пар тнеров по договорам». Эти слова весьма недвусмысленно отразили озабоченность советской стороны в связи с несбалансированностью будущего секретного дополнительного соглашения. Оговорка о включе нии постскриптума в договор о ненападении, отражавшая советское стремление пройти свою половину пути навстречу партнеру, не отвечала желаниям германской стороны и в ходе переговоров — возможно, под воздействием реального текста немецкого проекта протокола — отпала.
В своем проекте договора о ненападении советская сторона делала еще один шаг навстречу партнеру, формально отказавшись от условия «миролюбивого образа действий». Между тем было бы ошибкой пы таться усматривать уже в самом отсутствии традиционной оговорки об условиях расторжения пакта свидетельство наличия у Сталина агрессивных намерений[1323]. Ибо если, с одной стороны, Сталин через Молотова изъявил недвусмысленное желание, чтобы германо- советский пакт о ненападении в текстуальном отношении соответствовал другим заключенным СССР пактам о ненападении, содержавшим ограничительное условие относительно нейтралитета, то с другой — ему казалась ошибочной оговорка о «миролюбивом образе действий» германского партнера, которую он, возможно, считал актом ненужного притворства. Редуцированная оговорка советского проекта тем не менее предусматривала, что для того, чтобы обещание нейтралитета вступило в силу, Германия должна стать «объектом насилия или нападения со стороны третьей державы», то есть должна (сначала) подвергнуться нападению. Тем самым она влекла за собой свободу от союза в случае германского акта агрессии. Двойной союз, идею которого Советское правительство стало рьяно пропагандировать после согласия Сталина на приезд Риббентропа, должен был прочно закрепить эту свободу и вытекающее из нее усиление безопасности и высвободить СССР из удушающего объятия безальтернативного германо-советского союза.
О том, что побудило Сталина в конечном счете все-таки уступить настояниям Риббентропа и избрать этот путь опасной изоляции на стороне Германии, который впоследствии рано или поздно должен был обернуться для него ослаблением безопасности, пока еще нельзя судить с полной определенностью. Исследование причин его просчетов продолжается[1324]. Внешние побудительные мотивы для принятия такого решения достаточно ясны. Окончательный отказ Польши, означавший отпадение третьего варианта, в качестве формальной причины, недостаточно активная вовлеченность Франции и особенно Великобритании (в том числе и в плане оказания влияния на Польшу и Румынию), предопределившая снижение эффективности первого варианта, в качестве материальной первоосновы и наряду с этим возрастание требований к военному планированию, связанному с первым крупным наступлением на Востоке, и как следствие потребность в импорте товаров и технологии (в духе второго варианта), а также в ослаблении напряженности на западных границах — все это уже достаточно глубоко и всесторонне исследовано историками. Сверх того, к быстрому заключению пакта его, видимо, подтолкнуло также желание не допустить германо-английского сближения («империалистическое окружение») и «второго Мюнхена»[1325]. Но именно этим он как раз и позволил втянуть себя в расчеты Гитлера.
На то, в какой мере Сталин при всей очевидности сужения возможностей для принятия политических и военных решений отдавал себе отчет в этом скрытом факторе, присутствовавшем в планах Гитлера, проливают свет — несмотря на всю их политическую обусловленность и на большую временную дистанцию — воспоминания Хрущева о поведении советского руководителя после подписания пакта. Из мемуаров явствует, что вечером 24 августа 1939 г. Сталин «в очень хорошем настроении» принял своих военных и некоторых членов Политбюро, с тем чтобы проинформировать их относительно создавшейся ситуации. Присутствовавшие, как вспоминал Н.Хрущев, восприняли подписание пакта о ненападении с национал- социалистской Германией «как тактический шаг... Чтоб у нас была какая-то... договоренность... хотя бы... о мирном сосуществовании с Гитлером. Сосуществование было бы возможно с немцами вообще, но с Гитлером это было невозможно... Гитлер не изменился, когда посылал в Москву Риббентропа... Нет, он остался Гитлером... завоевателем и покорителем... Где-то в душе мы тогда думали, если Гитлер пошел с нами, значит... мы настолько сильны, что Гитлер... не напал на нас, а пошел с нами на договоренность,.. Подобное толкование причин подписания этого договора нам очень льстило... Гитлер пошел на переговоры с нами, заключил с нами пакт — значит, мы нормальные люди... Но у правительства было на этот счет иное понимание... Мы хотели, чтобы не было войны. Конечно... Но наше правительство не питало никаких иллюзий. Когда договор был подписан, Сталин сказал, что обманул их... А Гитлер считал, что, поскольку договор подписан, в результате теперь война начнется. По мнению Сталина, эта война на какое-то время обойдет нас стороной — начнется война между Германией, Францией и Англией, возможно, в нее будут втянуты также США. Мы будем иметь возможность в известной мере оставаться нейтральными... Здесь не было иллюзий. Здесь была дипломатическая игра, и она в конце концов достигла своей цели и сбила с толку Сталина»[1326].
В тот день, однако, Сталин, согласно воспоминаниям Хрущева, «правильно оценивал» значение этого договора, «понимая, что, как он сам сказал, Гитлер хочет нас ввести в заблуждение, перехитрить, но по его, Сталина, мнению, перехитрили его мы. Мы подписали договор. Мы, конечно, были за такой договор, даже если чувства были настолько смешанными, что и Сталин, как мне казалось, тоже понимал это. Ведь и он говорил, что здесь ведется игра — кто кого перехитрит, кто кого обманет... У нас не было другого выхода... И этот выбор имел свое оправдание и встретил понимание»[1327].
Приведенное свидетельство предельно ярко высвечивает смысл принятого решения: государственный интерес Сталина при заключении германо-советского пакта состоял в политике умиротворения, сам пакт являлся прежде всего инструментом советской политики умиротворения. Политики, диктовавшейся в первую очередь побуждением — задачей предотвращения войны, в которой народам социалистического Советского государства пришлось бы, как и в первой мировой войне, проливать кровь за чуждые интересы. Целью этой политики было также предотвращение международных осложнений с непредсказуемыми для существования Советского государства последствиями. Таков был характер политики умиротворения, заставившей военных помощников Сталина внутренне возмущаться, а широкие массы населения — краснеть от бессильного стыда и ярости. И этот акт умиротворения, в котором нашла отражение позиция, ориентированная на самозащиту ради сохранения жизни и личного самосохранения путем частичного и в общем и целом лишь внешнего подчинения, до сих пор не интегрирован в советское историческое сознание. Он по-прежнему наталкивается на эмоциональное неприятие, и особенно сегодня, когда сняты заслоны для свободного самоопределения и национального самосознания. Понятно, что советские историки, которые десятилетиями клеймили проводившуюся западными демократиями политику умиротворения как выражение их моральной слабости и социально-исторического декаданса, испытывают