бодной от конфликтов зоны. Кажущееся равнодушие, проявленное Гитлером к Украине, и поворот германской военной машины на запад — таковы известные нам причины видимого облегчения.
В этой связи следует упомянуть также и тот факт, что выражение «капиталистическое окружение», еще в 1937 г., с учетом военного значения антикоминтерновского пакта, занимавшее центральное место в выступлениях Сталина[367], в речи на XVIII съезде вовсе не присутство вало. Германия, к такому выводу в тот период пришел, по-видимому, Сталин, повернувшись против поджигателей войны на Западе, тем самым оставила фронт капиталистического окружения.
С обоснованным, как он считал, сарказмом Сталин говорил о некоторых политиках и деятелях западной прессы, которые через несколько месяцев после мюнхенского сговора чувствовали себя обманутыми в своих ожиданиях германского наступления на Россию, тем более что Гитлер открыто повернул против Запада. Можно-де подумать, «что немцам отдали районы Чехословакии как цену за обязательство начать войну с Советским Союзом, а немцы отказываются платить по векселю, посылая их куда-то подальше». Эта большая и опасная политическая игра западных стран, являвшаяся, по мнению Сталина, выражением извращенного макиавеллизма «старых, прожженных буржуазных дипломатов», может «закончиться для них серьезным провалом». По Сталину, выходило, что в «новой мировой войне» неагрессивные демократические государства являлись непредсказуемыми противниками, а агрессивные диктатуры, напротив, предсказуемыми врагами.
Были и другие перемены в его взглядах. В то время как в отчете 1934 г. подчеркивалось обострение противоречий между отдельными капиталистическими странами, с одной стороны, и внутри данного ка питалистического общества («революционный кризис»), с другой стороны, второй аспект, а именно возникновение (пред)революционной ситуации в капиталистических государствах, в речи 1939 г. упоми нается лишь вскользь. Возможность «активной» внешней политики с помощью раздувания национальных революций, на которую еще с известным энтузиазмом указывалось в речи 1934 г.[368], исчезла из поля его зрения[369]. Зато в советской внешней политике появилось новое понятие: «мирная политика».
Но что понимал Сталин в марте 1939 г. под «мирной политикой»? Ответ содержался в выдвинутой им программе советской внешней политики, состоявшей из следующих 4 пунктов:
1) «мир и укрепление деловых связей со всеми странами»;
2) со всеми соседними государствами, «имеющими с СССР общую границу», «мирные, близкие и добрососедские отношения» (также на базе взаимности);
3) поддержка народов, «ставших жертвами агрессии и борющихся за независимость своей родины»;
4) готовность ответить двойным ударом на удар агрессоров и поджигателей войны, пытающихся нарушить неприкосновенность советских границ[370].
Таким образом, советскую внешнюю политику, по крайней мере в ее официальном изложении, в тот момент определяли три задачи:
— укрепление «деловых связей» с капиталистическими странами с целью взаимовыгодного товарообмена;
— сохранение, при необходимости военной силой, статус-кво в прилегающих странах;
— военное устрашение потенциальных агрессоров и поджигателей войны.
Здесь косвенно выражалось желание по возможности не дать себя втянуть в предстоящую мировую войну. Все же тема «серьезной опасности» (эти «грозные события» не обойдут СССР стороной) многократно варьировалась Сталиным в Отчетном докладе[371].
Он вновь вернулся к ней во внешнеполитической части (где шла речь о четырех «задачах партии в области внешней политики»)[372], в важном втором пункте, высказав известное, но часто неверно толкуемое предупреждение: «Соблюдать осторожность и не давать втянуть в конфликты нашу страну военным провокаторам, привыкшим загребать жар чужими руками»[373].
Этому основному принципу нейтралитета предпосылалась в качестве первоочередной задачи партии «политика мира и укрепление деловых связей со всеми странами», затем следовал пункт 3: «укрепление боевой мощи Красной Армии и Военно-Морского Красного Флота» — и пункт 4: укрепление «международных связей дружбы с трудящимися всех стран».
Итоги XVIII съезда партии ни в Москве, ни за рубежом поначалу не были восприняты как сенсация, возвещающая о радикальных переменах в советской внешней политике, особенно в отношении Германии. В своем заключительном отчете о XVIII съезде партии, который Шуленбург подписал 3 апреля, германское посольство в Москве не вышло за рамки обычных оценок. Так, после детального и в высшей степени профессионального анализа обсуждавшихся на съезде вопросов и обобщения принятых на нем решений констатировалось, что «XVIII съезд партии не преподнес никакой сенсации, не выработал ни одной новой директивы и не решил ничего принципиально нового. Основные темы, занимавшие съезд («успехи» советской экономики, уничтожение «врагов народа», повышение боевой готовности в отношении внешних врагов, «политическое и моральное единство советского народа» и необходимость улучшения партийно- политического воспитания масс), обсуждаются советской печатью и отражаются в речах руководящих партийных и правительственных функционеров уже в течение ряда лет» [374].
И хотя, в общем-то, речь восприняли как весьма нелестную для западных держав, все же, согласно более позднему анализу Намира, нужен был «не трезвый рассудок, а чрезмерное рвение или же какая-то другая цель, чтобы заметить в ней намерение к сближению с Германией» [375]. Дипломатический корпус во многом разделял подобную точку зрения. Английский посол сэр Уильям Сидс также не усмотрел в речи Сталина признаков будущего советско-германского сближения[376]; не сделал из нее далеко идущих выводов и Форин офис, хотя некоторые моменты могли бы навести на подобную мысль[377]. Бывший посол США в Москве Дж. Дэвис, аккредитованный с лета 1938 г. в Брюсселе, но продолжавший следить за происходящим в Москве, увидел в речи Сталина «несомненно... чрезвычайно знаменательный сигнал опасности»[378] для западных держав, однако не связал его с возможными скрытыми соображениями Сталина относительно Германии. Дэвис видел объективно существующую опасность в том, что Советы больше уже не доверяли Франции и Англии, «привыкшим загребать жар чужими руками», и опасались, что Россию оставят один на один сражаться с Германией. По этой причине в начале апреля 1939 г. он направил британскому премьер-министру Чемберлену через посла США в Лондоне предупреждение о том, что «если они не будут соблюдать осторожность, то толкнут Сталина в объятия Гитлера»[379].
На возможность такой интерпретации выступления Сталина обратил внимание двумя неделями раньше в отчете американскому государственному секретарю от 14 марта [380] поверенный в делах США в Москве Кэрк. Германские коллеги, сообщал он, выразили удовлетворение по поводу тона речи Сталина, касающейся международного положения, и особенно по поводу его осуждения попыток западных стран отравить советско-германские отношения и спровоцировать войну между СССР и Германией, для которой нет оснований. Они даже полагают, что если эти высказывания в подходящий момент и через подходящего человека довести до сведения Гитлера, то в политических отношениях между Советским Союзом и Германией может наступить улучшение. Отчет Кэрка показывает, что посол Шуленбург и его сотрудники уже через три дня после речи Сталина взвешивали возможность использования его высказываний в качестве исходного пункта новой инициативы к сближению.
Представители «агрессивных» держав «оси» читали и анализировали речь Сталина, отыскивая в ней нюансы, касавшиеся их стран и составлявшие основу дипломатических отчетов. Шуленбург и его итальянский коллега Россо использовали даже незначительные отправные точки возможной готовности к переговорам, чтобы сделать их исходным пунктом дипломатической инициативы между Берлином, Римом и Москвой с целью предотвращения войны. При определенном знании затруднительного внешнеполитического положения СССР и интерпретационной ловкости подобные точки соприкосновения в этой речи действительно можно было обнаружить. В отчете министру иностранных дел Чиано от 12 марта[381] Россо подчеркнул «достойное внимания смягчение как по