буйный рост ее, и форма листа, покрытого снизу белым нежным пушком. И плоды со своеобразным вкусом нравились. Тарас Игнатьевич как-то сказал:
– Чудесная у вас «лидия», Андрей Григорьевич. Какой-то удивительный сорт. Обязательно возьму несколько саженцев: напротив нашей заводской поликлиники – глухая стена. Плохо она смотрится на фоне цветников. Вот я и затяну ее виноградом.
И он взял несколько саженцев. Потом рассказал:
– Ну и гонит лозу. Я интереса ради проверил: в жаркую погоду иногда двадцать сантиметров за сутки выгоняет. Шестиметровую стену до верха затянула.
В одном месте проволока провисла. Багрий подтянул ее плоскогубцами и снова стал подвязывать.
Да, нелегко сейчас Тарасу Игнатьевичу. Сколько же это они вместе? Двадцать пять? Нет, больше. Когда столько лет с человеком под одной крышей… Как-то он примет ее смерть? Справится ли?.. Справится, конечно. Это старые и слабые не справляются, часто идут следом. Надо бы давно сказать ему все начистоту, да вот язык не поворачивается. И потом, Яков Михайлович просил.
За долгие годы выработались и навечно закрепились у Багрия твердые правила, нарушить которые он и думать не смел. Больному не скажешь такую правду, а с родственниками нельзя играть в прятки, потому что есть у людей заботы и обязанности, связанные не только с жизнью, но и со смертью. Нелегко бывает порой открывать эту правду. Впрочем, Андрей Григорьевич научился находить нужные слова для каждого. Труднее всего с родными и близкими. С ними ох как трудно. Вот и с Тарасом Игнатьевичем. Как это он спросил вчера, за ужином:
– Ну, чем порадуешь, Андрей Григорьевич?
Багрий промолчал. И в конце ужина Тарас Игнатьевич снова спросил о том же. Багрий опять промолчал. Налил рюмки, как редко наливал, до самых краешков, и произнес тихо:
– Давай еще по одной.
Бунчужный вздохнул:
– Понятно.
«Непостижимая это штука – жизнь, – думал Багрий. – И смерть тоже… Гриша Таранец, например, говорит: «Какое мне дело до смерти? И думать о ней не хочу. Пока я жив, смерти нет. А когда она придет, меня уже не будет». А Таня откровенно признается: «Боюсь. Как вспомню, что и мне умереть суждено, страшно становится».
Да, каждый воспринимает это по-своему. Чехов перед смертью сказал всего два слова: «Их штербе» – «я умираю». Почему он, такой до глубины души русский, произнес эти роковые слова на чужом языке? Может быть, это как усмешка, немного грустная, очень добрая, такая знакомая всем, чеховская усмешка? Может быть.
Каждый встречает смерть по-своему. Один – буйным протестом, другой – с непонятной покорностью, третий – с ужасом. А Валентина Лукинична вот ждет смерти как счастья, как избавительницу. Это и понятно. Она хоть и не знает всей правды, но чувствует ее. И ждет. И все ждут. Даже он, Багрий. Даже родная дочь. Только они – врачи, сестры, санитарки – молчат. Одна тетя Домочка – святая душа – не скрывает своих мыслей.
– И чем только, горемычная, господа прогневила, что он такую муку ей посылает? Хоть бы смилостивился да прибрал скорее.
А Тарас Игнатьевич сказал вчера:
– Не могу себе представить, чтобы она раньше меня ушла: моложе она меня. И крепкая ведь, выносливая. Сколько за войну пережила! И вдруг, чтобы вот так… – помолчал немного и добавил: – Знаю, тяжелая у нее болезнь, но хроническая ведь. Как это сказал Вадим Петрович ваш: «От хронических болезней редко умирают». Ведь понимаю – ваши это слова. Мне Вадим Петрович даже нравится иногда тем, что старается на вас походить. Преданный ученик всегда должен стараться на учителя походить. – Он помолчал, потом сказал глуховато: – Я все обдумал: как только можно будет взять ее домой, ты мне скажи. Я ведь Галину понимаю: она дочь. Она, даже если нужда отпадет, тянуть будет с выпиской. А вы не тяните. Мне важно, чтобы она дома была. Пусть больная, только дома чтоб…
Тихо журчит вода. Багрий прислушался. Это родник у красного камня.
Красная с опаловыми прожилками скала, обглоданная бурями, иссеченная дождями и снегом, подступила к самой воде. Из этой скалы бил родник. Хрустальный ручеек стекал по узкому желобку в ерик. Вода в роднике была на редкость вкусная и такая холодная, что даже в самую жару от нее ломило зубы. Многие считали ее лечебной и приезжали с далеких дачных участков, чтобы набрать для питья.
Багрий опять прислушался. Нет, это не родник. Это вода в ерике журчит, обтекая красный камень. «Течение пошло из озера, – подумал Багрий. – Теперь хорошо удить и на реке, и на самой стремнине, против ерика. Когда течение из озера, там всегда начинается добрый жор».
Облака стали еще светлее. Замолкшие было на некоторое время птицы снова завели – каждая свое. Далеко, за озером, не скупясь, отсчитывала кому-то годы кукушка. Безобразничали воробьи под стрехой, громко кричали, передразнивали кого-то скворцы. Нерешительно, сначала вразнобой, а потом дружно, начали свой концерт лягушки на озере и сразу же замолкли.
«Надо бы все же сказать правду Тарасу Игнатьевичу, – подумал Багрий. – О результатах лабораторных обследований мы ведь ему тоже неправду сказали. Ничего страшного, мол, воспалительный процесс. Обойдется. А надо бы сказать, что рак. И – метастазы. Я бы вчера вечером сказал, да вот Яков Михайлович…»
Багрий закончил ряд и перешел к следующему. Тут тоже одна проволока провисла, и он подтянул ее.
«Далеко шагнула наука, – подумал Багрий. – Помню, в наших местах малярия просто косила, а теперь… Вадим Петрович и Галина вот институт окончили, несколько лет работают, а малярии не видели. А я помню: бывало, приходишь на прием, а вокруг амбулатории десятки больных в лихорадочном ознобе. Или туберкулезный менингит взять… Когда-то такой диагноз поставить было – что смертный приговор вынести. Ни один ведь не выздоравливал… Да, шагнула вперед медицина, далеко шагнула. А вот когда такое, как у Валентины Лукиничны, – худо. Совсем худо. Ватажков прав, хорошо, что Тарас Игнатьевич не знает всей правды. Ни к чему сейчас».