желтый металл тут ни при чем; Бог ты мой, ему даже не выдали еще то, что он вчера выиграл. Потому что, если бы это были просто деньги, если бы он просто пришел к вам и сказал, что нуждается, вы одолжили бы ему без звука. Я же знаю. Да вы и так все понимаете. Господи Иисусе, этого только дурак набитый не понимает после сегодняшнего, после того, как они в полдень в кабинете этом сидели. Ага, вот представьте-ка себе. Предположим, на этих чертовых жестких стульях сидели бы не они, а бригада, которую наняли спуститься, скажем, в шахту не для чего-то там такого особенного, а просто посмотреть, обвалится она им на головы или нет, и за пять минут до спуска толстобрюхие хозяева шахты сказали бы им, что плата всем уменьшается на два с половиной процента, потому что надо напечатать объявление о гибели одного из них вчера вечером, когда его придавило лифтом или чем-нибудь там другим тяжелым. Спустились бы они? Да навряд ли. А эти ребята – отказались они лететь? Кстати, может, машина Шумана не собственный клапан сглотнула, а скорлупку от арахиса, которую кто-то бросил с трибуны. Конечно, они запросто могли бы девяносто семь с половиной удержать и два с половиной им оставить, и все равно…

– Нет, – отрезал Орд. Он заговорил жестко, непререкаемо. – Я не позволил бы на нем Шуману даже пробный взлет и посадку на прямой полосе, и никому бы не позволил, не говоря уже о полете по кольцу. Даже если бы машина получила допуск.

Этим коротким словесным выпадом Орд словно бы прорвал наброшенную на него тонкую многоречивую сеть, но репортер, не мешкая, последовал за ним на новую территорию, суровую и оголенную, как боксерский ринг:

– Но вы же на нем летали. Я не в том смысле, что Шуман летает так же хорошо, как вы; я думаю, никто так хорошо не летает, хотя мое мнение – это не мнение даже, просто впечатление от часового полета, в который вы меня взяли. Но Шуман может летать на всем, что вообще способно подняться в воздух. Я в это верю. А допуск мы получим; лицензия-то еще действует.

– Да, действует. Но она только потому еще не аннулирована, что министерство знает: я не позволю ему оторваться от земли. Мало ее аннулировать, эту лицензию; ее надо разорвать на клочки и сжечь, уничтожить, как бешеную собаку. Нет-нет. Не дам я эту машину. Мне жаль Шумана, но не так жаль, как было бы завтра вечером, если бы завтра днем он гробанулся в этой машине у Фейнмана на аэродроме.

– Но послушайте, Мэтт… – сказал репортер, затем умолк. Он говорил негромко и не сказать, чтобы очень уж настойчиво; однако при этом создавалось впечатление, что, хотя он давно уже окончательно обессилел, в невесомости своей он все еще цел, как летучее семя одуванчика, движущееся без ветра. В мягком розовом комнатном свете его лицо выглядело изможденней обычного, как будто после излишеств прошедшей ночи внутреннее пламя его жизни за неимением иного топлива питалось уже изнанкой его кожи, истончая ее и делая все более и более прозрачной, как изготовляют пергамент. Что его лицо выражало, было теперь совершенно невозможно понять. – Выходит, даже если бы мы могли получить допуск, вы все равно не позволили бы Шуману лететь.

– Точно, – сказал Орд. – Да, конечно, я жестко с ним поступаю. Это так. Но не самоубийца же он все- таки.

– Пожалуй, – сказал репортер. – До той точки, когда человек ничем, кроме смерти, не довольствуется, он еще не дошел. Ладно, поедем-ка мы обратно в город.

– Оставайтесь ужинать, – предложил Орд. – Я сказал жене, что вы…

– Нет, двинемся, пора, – сказал репортер. – Похоже, завтра нам весь день только завтракать, обедать да ужинать.

– Мы можем поесть, а потом поехать в ангар, там я покажу вам машину и попытаюсь объяснить…

– Это все прекрасно, – сказал репортер вежливым тоном. – Но нас интересует только такая машина, какую Шуман мог бы видеть изнутри кабины завтра в три часа дня. В общем, извините за беспокойство.

Железнодорожная станция была недалеко; по тихой усыпанной гравием сельской улице они шли в темноте франсианского февраля, уже напоенного весной – франсианской весной, которая возникает почти что из бабьего лета наподобие чересчур поспешного театрального воскресения, вышедшего на аплодисменты еще до того, как трупное окоченение успело отвесить поклон; весной, когда случающийся раз в десятилетие мороз бьет по распустившимся цветам и раскрывающимся почкам. Они шли молча – даже репортер перестал разглагольствовать, – два человека, у которых трудно было найти что-либо общее, кроме дарованного репортером кратковременного безмолвия, – один летучий, иррациональный, призрачно проникающий сквозь все границы, сквозь все рамки плоти и времени и лишенный, как призрак, всякого собственного веса и объема, вследствие чего он мог оказаться где угодно, примазаться к чему угодно и стать для того или иного предсказуемого в его отсутствие круга предсказуемых людей последней каплей нежданного сдвига, а то и катастрофы; другой фатально и сумрачно устремленный всегда в одном направлении без малейшей интроверсии, без малейшей способности к объективации и рациональному рассуждению, как если бы, подобно мотору, машине, ради которой он, казалось, существовал, он мог двигаться, функционировать только в парах бензина и под пленкой масла, – два человека, действующие сейчас заодно и могущие именно благодаря своему несходству достичь почти что любой цели. Они шли и, казалось, через некую неясную сокровенную среду сообщались друг с другом, излучая предощущение бедственного итога, к которому они бессознательно близились.

– Ладно, – сказал репортер. – Примерно этого мы и ждали.

– Да, – сказал Шуман. Потом они опять шли в безмолвии; словно молчание было их диалогом, а произносимые слова – монологом, общим ходом выстраивающейся мысли.

– Так боишься ты или нет? – поинтересовался репортер. – Давай разберемся, чего мы хотим; лучше разобраться прямо сейчас.

– Расскажи-ка мне еще раз, – попросил Шуман.

– Хорошо. Какой-то тип пригнал машину сюда из Сент-Луиса, чтобы Мэтт ее переделал; ему хотелось, чтобы она летала быстрее. У него был готовый план в голове: мол, надо вытащить мотор, немного изменить форму фюзеляжа и поставить другой двигатель, более мощный, но Мэтт сказал ему, что он этот план не одобряет, что мотор, который стоит в машине, как раз по ней, а владелец тогда спросил Мэтта, чья это машина, и Мэтт сказал – его, владельца; потом он спросил, кто деньги платит, и Мэтту пришлось согласиться. Но Мэтт считал, что фюзеляж надо переделывать сильней, чем хотел владелец, и в конце концов Мэтт заявил, что откажется совсем, если они не придут к компромиссу, и все равно Мэтт не шибко рад был этому заказу, он не хотел кромсать хорошую машину, а она и вправду хорошая, даже мне это было видно. Ну, и они пришли-таки к компромиссу, потому что Мэтт сказал ему, что иначе не станет испытывать самолет, не говоря уже о том, чтобы получать на него новую лицензию, а владелец сказал в ответ, что его, видать, ввели в заблуждение насчет Мэтта, и Мэтт тогда сказал ему – ладно, мол, если он хочет передать машину кому-то другому, он соберет ее в прежнем виде и даже не возьмет с владельца за место в ангаре. Так что в конце концов владелец согласился на изменения, которые Мэтт считал абсолютно необходимыми, но он захотел, чтобы Мэтт дал на машину гарантию, а Мэтт сказал ему, что его гарантией будет то, что он

Вы читаете Пилон
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату