лендлорда меча. – И если Он – милосердие, то я – правосудие.
Верзила молча кивнул, не желая связываться с воплощенным правосудием.
– Теперь, – Гарри повернулся к лучнику, – ты. Ступай к замку, скажи, что я велю им открыть ворота!
– Но… старая госпожа… – вояка замялся. – Она ни за что не позволит сделать этого.
– Мне дела нет до старой госпожи! Пусть себе позволяет или не позволяет, что ей вздумается. Объясни своим приятелям по ту сторону ворот, что я казню всю их родню, какую найду в селении. А потом, когда я войду в стены, – и их самих. Пусть немедля откроют ворота. Уже смеркается, а Федюня должен ночевать в замке. Здесь будет его столица – не о том ли говорит этот флаг? – Он указал на алое полотнище, трепетавшее над башней.
– Я сделаю все, как вы велите! – повинуясь командному тону апостола нового пророка, склонил голову лучник и поспешно бросился к узкой насыпи, ведущей от городского палисада к надвратной башне.
– Что ты им приказал? – приблизился к Гарри Кочедыжник, наконец обретший твердую почву под ногами.
– Я велел им позаботиться о ночлеге и провианте. Вон нас сколько! Ни о чем не беспокойся, я все сделаю в лучшем виде.
– Но к чему? Мы пришли домой к этим людям, как добрые гости к радушным хозяевам. Нам следует с почтением просить их уделить нам толику от хлебов своих, а затем смиренно проститься с щедрыми хозяевами и идти своей дорогой.
– Но как же все эти люди? Они поверили тебе, вступились, презрев гибель и кары. Если ты уйдешь, оставив их, их всех перебьют.
– Но я не хотел этого! – Федюня жалобно поглядел на соратника. – Я лишь пытался втолковать, что им следует бороться не со мной, а с собственным страхом.
– Они преодолели страх и теперь будут идти с тобой до конца, даже если ты поведешь их на штурм самого Лондона, а не этого замка.
– Я не хочу ничего штурмовать! – В глазах Кочедыжника блеснули слезинки. – Я хочу поговорить со своими друзьями!
– Для меня всегда честь говорить с тобой!
– Нет, ты не понял. С тем рыцарем и его собратом.
– Которые пытались схватить тебя? – нахмурился Гарри.
– Напротив, они лишь хотели спасти меня. Это мои друзья.
– Какие странные друзья! Хорошо. Сейчас они в обозе, там. – Он махнул рукой в неопределенную даль. – Но как только мы разместимся на ночлег и я смогу обеспечить твою безопасность, приведу их.
Старец Амвросий не хотел отправляться в поход на Тмуторокань. Годы брали свое, и подчас ему казалось, что только закаленный жизненными испытаниями дух заставляет еще двигаться дряхлое тело. Но воля Святослава была непреклонна.
Вернувшись из похода к Светлояр-озеру уже Великим князем, Мономашич, казалось, растерял по дороге прежнюю бесшабашную удаль, ему больше не с кем было состязаться ни в доблести, ни в радушии. Брат теперь сидел на троне за тридевять земель, отец и вовсе обитал в водах священного озера в зачарованном граде Китеже. Иногда он являлся Святославу во снах, беседуя о жизни и давая советы, но всякий раз Святослав не ведал, то ли впрямь отец и с того – иного – света заботится о нем, или же то демоново смущение, злое коварство, и враг рода человеческого видом мудрого Владимира Мономаха терзает душу его.
В такие часы Святослав просыпался в холодной испарине и до рассвета стоял на коленях у образов, шепча молитву. И только речи благочинного старца Амвросия приносили покой и ясность духа. Стоит ли удивляться, что опричь статных молодцов кованой рати Святослав пожелал взять в поход древнего годами старца.
Амвросий, никогда не имевший собственных детей, молодых княжичей-близнецов Мстислава и Святослава любил, как любил бы сыновей. Но то, что некогда услышал он от василевса Алексея Комнина, батюшки нынешнего повелителя ромеев, за многие годы не стерлось в его памяти. Подозвав к себе монаха-чернеца, император негромко сказал: «Русь – спящий лев. Ежели очнется она ото сна, то не чудь с мерью, не степные волки– печенеги для нее добычей станут, а земли ромейские. А уж при Мономахе и сынах его пробуждения всякий час ждать можно. Посему от слова твоего зависеть будет – ждать ли нам нового Аскольда и Олега под стенами Константинополя, или жить спокойно, если только возможно ожидать покоя, обитая в кругу воинственных и завистливых варваров».
Все эти годы Амвросию удавалось смирять гордыню потомков императора Константина Мономаха и даже в часы их небывалого могущества внушать мысли о мире и любви к братьям во Христе. Теперь сотворенное им за долгие годы грозило рухнуть, похоронив среди руин его самого, и возлюбленное духовное чадо, и, быть может, ромейскую империю.
Не к добру пришла василевсу мысль дергать за усы спящего льва. Кто бы ни говорил сегодня правду: неизвестный херсонит с его подметным письмом или же посол ромейский – все едино. Проснется лев – не сегодня, так завтра пожелает на Царьград прыгнуть.
Амвросий достал из рукава и вновь развернул пергамент. Тот, кто писал его, уж никак не друг василевсу Иоанну. И Великого князя руссов желает он использовать как богатырскую палицу, сокрушая то, что своими руками поразить не в силах. Как Бог свят – в Херсонесе гнездо измены свито. Но только предположение сие есть игра ума, ничего более. У самых что ни на есть ступеней трона враг таиться может.
А что, коли вдруг сам Ксаверий Амбидекс среди заговорщиков? Язык его одни речи произносит, а рука совсем о другом говорит. Если не он сам, так кто-то из его свиты.
Проще всего на херсонитов думать, которые от Понта до княжего шатра посла сопровождали, а ну как нет? Что будет, если Амбидексу о письме тайном сообщить? Если прав неведомый радетель интересов русских, и ромеи Святославу впрямь недоброе замыслили, то смерть за плечом у князя стоит.
«Негоже так, негоже, куда ни кинь – либо Константинову граду разор да смута, либо чаду любезному гибель неминучая. Негоже, – думал про себя Амвросий, призывая силы небесные сжалиться и дать ясность розмыслу его. – Как из такого-то силка выбраться? А может, еще образуется все? – мелькнула у Амвросия слабая надежда. – Поутру Святослав проснется и не вспомнит, было ли послание, упреждающее о коварстве ромейском. Вон он как пьян был, а коварства вдруг никакого и нет, и все от точки до точки… как о том Ксаверий Амбидекс докладывал». Старец на мгновение задумался и с грустью подытожил: «Хорошо бы так, да вряд ли. Во всяком случае, оповещать посла не стоит покуда. И след разобраться во всем самому. Надо обернуть дело так, чтобы Святославу и ромеям с божьей помощью выгода и радость небесная была».
Амвросий затеплил свечу у образа Богородицы, висевшем аккурат у изголовья его простой, покрытой дерюгой лежанки.
«Дева пречистая, святая родительница Спасителя человецей, услышь меня, многогрешного! Не за себя молю, за сына во Христе, за дом родной. Дай мудрости и сил душевных, дабы обрести мир и человецем спасение!»
Бернар Клервосский стоял на коленях перед изваянием Девы Марии. Скорбная Матерь божья с печалью взирала на сына, только что снятого с креста. Бернару казалось, что он воочию зрит запекшуюся кровь на челе, истерзанном терниями венка, на руках, ногах и в боку спасителя. Голова его покоилась на коленях матери, будто сын, утомившись от долгого тяжелого пути, уснул и, проснувшись, вскоре опять вернется в мир.
Бернар вглядывался в мраморное изваяние, вышедшее из-под резца умелых ромейских мастеров два века тому назад, и ему настолько ясно представлялось, как белый камень окрашивается живою кровью, что невольно хотелось прикоснуться к нему, дабы убедиться, что это лишь плод воображения.
– Так и апостол Фома, не веря в раны сына божия, вложил персты в них, чтобы удостовериться, что они явь, – под нос себе пробормотал настоятель Клервосской обители. – Но вера наша крепка и неизменна, и нет тьмы, коя бы поглотила свет, открытый мне.
Прошептав это, Бернар повернулся к молчаливо ожидавшему распоряжений брату Россалю:
– Прибыл ли доблестный Гуго де Пайен?
– Да, отец мой, он уже давно здесь и только ждет позволения войти.
– Ступай и скажи, что я приму его.