Моделя, пройдя сквозь рыхлую тушу Ирана, вытоптали попытки солдат бывшей Британской Империи удержать нефтяные вышки, да так быстро, что те не успели их поджечь – и они на что-то надеялись, и они не понимали, что уходят, безвозвратно, окончательно, как этот закат за окнами рейхсканцелярии. На Сибирском фронте отряды РОА гнали к Омску огрызающиеся банды Рокоссовского. Впрочем, тон победных реляций Власова отдавал истерикой – генерал явно начинал задумываться, что станет с ним, когда враги будут уничтожены, а он сам, соответственно, уже не нужен Фюреру. Как будто у него был выбор.
Хотя эти жалкие твари, только внешне похожие на людей, тем и отличались, что не в силах были глядеть в мертвые глаза Скульд – пряхи Грядущего, самой злой и безумной из Норн. Для этого надо было иметь такие же, вымерзшие до донышка, глаза.
Такие, как у Него.
Этот Рокоссовский – Власов слишком долго с ним возится. Чересчур европейцы. Оба. В Жукове все же хотя бы мерещилось что-то похожее на
Странно, как могут быть настолько бесхребетными такие вот здоровяки. И как часто стальной стержень обнаруживается в тех, кто кажется щуплым и невзрачным – как человек в черном мундире. Как Он сам когда-то.
Когда-то. Шестьдесят лет назад.
Скоро торжества по поводу Его юбилея. По поводу – самое точное определение. Очередной повод еще раз раздуть огонь Од– священного безумия, объединяющий в булатном сплаве тех, кто способен перенести его – и испепеляющий недостойных.
Невольно вспомнился сегодня же доставленный проект памятника Тевтонскому Завоевателю на Поклонной горе у порога азиатской столицы, красного Вавилона – покоренной Москвы.
Глыбы четырех Врат Памяти – вблизи громады неоготических храмов, зазубренными клинками гребней и шпилей грозящие облакам. Издали – окаменевшее пламя, вставшие на дыбы черные айсберги с изъеденными Солнцем краями, а между ними, словно рождаясь в черном огне, словно проламывая громаду Мирового Льда, поднимается мускулистое тело Титана, запрокинуто в небеса безумно-страстное лицо, и мощная рука поражает зенит исполинским мечом. Самому Джамбаттисте Пиранези в его горячечных архитектурных кошмарах не пригрезилось бы такое. Да, это Памятник – вечное напоминание. Нет, не покоренным – им ни к чему так высоко держать головы, чтобы видеть святыню победителей, им хватит и огромной тени, что будет каждый вечер обрушиваться на их муравейник в крови и пламени Заката. Напоминание потомкам – какими были Предки, какими должны быть они. И вечный приговор всякому, кто посмеет быть слаб.
Художник – имя было смутно знакомым и проскользнуло в памяти, не оставляя следа, помнилось только, что старый партиец с двадцатых, имя, кажется, начинается на «А», фамилия на «Ш»… Альберт Шпеер? Нет, Шпеер – это арка Германских побед, вознесшаяся над Берлином, и воздвигающийся за и над нею циклопический купол Пантеона. Кто-то другой…
Неважно. Потом.
Сам же юбилей – чушь, мишура. Абсолютно неважно, когда из влажной женской утробы вывалился красный комок визгливой безмозглой плоти, которому только предстояло еще спустя многие и многие годы стать Им. Такое всерьез помнят лишь те, кто и в могилу сходит безмозглым копошащимся куском плоти.
Неужели заглядывающая глазом из зеленого льда в окно Рейхсканцелярии Вечерняя звезда утруждает себя, запоминая мгновение, когда оторвалась от кровоточащей плоти закатного горизонта? На то есть двуногие букашки, живые приставки к пыльным стеклам и трубам обсерваторий.
То существо – оно не было Им. Ничего от Него – замкнутая, молчаливая двуногая личинка из каменной норы на дне огромной благополучной и сытой могилы по имени Европа – могилы, в которой дотлевали скелеты великих ценностей – рыцарства, воли, страсти, воинской ярости. Личинка тяготилась родной могилой – что ж, как многие, ползавшие рядом с нею – хотя довольных было еще больше. Тех, кому было уютно, тепло, сытно среди разлагающихся останков великой цивилизации, настолько чуждой им, что если ее создателей – безумцев, поэтов, святых и убийц, творцов и завоевателей – именовать людьми, то для обитателей руин построенного ими когда-то храма надо было найти другое название. Довольные или нет, личинки суетились и ползали, в конце концов тихо перепревая в гной, по которому нельзя было отличить жалкого обывателя от столь же жалкого бунтаря, искателя убогих личиночьих приключений.
Ту личинку, однако, ждала иная судьба: ей предстояло погибнуть – и стать Им. Спасением стала великая война, спалившая миллионы двуногих личинок – и ее тоже. Разница была в том, что остальные были всего лишь личинками, и ничем более, а из ее пепла родился Он. Именно на войне, на этом пиршестве Судьбы и Смерти Он понял Свое предназначение. Именно там Он смог действовать и жить, как Предки – и даже более. Тогда Он родился по-настоящему.
Перечитывая потом воспоминания фронтовиков, Он раз за разом утверждался в осознании Своей исключительности – и бездны ничтожества, в которую сползала Европа. Вместо голоса силы и воли рождающейся в крови и муках новой жизни бумажные листы запечатлели истошный визг смертельно перепуганной плоти – и ничего более. Чего стоил один Ремарк, уползший в Америку, отстойник бывших. В войне, этом доме, родине сильного, он увидел лишь боль, кровь и смерть. И возненавидел их. Это ли не знак вырождения – ненависть к тому, что и составляет Жизнь?! И вся Европа, пуская розовые сопли над испакощенной им бумагой, расписывалась в страхе и ненависти к Жизни. Расписалась в собственном вырождении, в собственной дряхлости, в том, что ей давно пора в могилу.
Это было по-настоящему счастливое время в Его жизни. Время, когда Он был – дома. В грязном окопе, над которым пела, не замолкая, тысячью стальных и свинцовых глоток смерть, пьяная от невиданного угощения, Он обрел то, чего не было и не могло быть в каменной благопристойной лютеранской норке на дне могилы Европы. Пожалуй, только раз в жизни он чувствовал себя счастливей…
Потом Его дом, едва обретенный, рухнул. Кончилась война – и то немногое, за что стоило сражаться, исчезло вместе с нею. Страна, за которую Он воевал, проиграла, хуже – погибла, полностью и безвозвратно. Он шагнул в пустоту – и несколько лет шел в этой пустоте, которую глупцы называли «миром», живя лишь верой в обретенную на заваленных человечьим мясом полях Судьбу. И Судьба привела Его в Мюнхен, в чудом сохранившееся в гнилом болоте бывшей Европы место, где жили семена возрождения, семена истинной жизни. Здесь жили силы, способные и желавшие вернуть величие Белой расы, очистив ее от гнили и лжи, что облепили ее за тысячелетия существования. Силы эти назывались национал-социализмом, и силы эти ждали Его.
Ради этого стоило жить, что для Него значило – сражаться и убивать. Теперь уже под знаменем с древним символом, который арии называли свастикой, монголы – хасом, а его предки- тевтоны – хакенкрейц.
Потом был ноябрь двадцать третьего – Он помнил каждую секунду этого пронзительно-холодного месяца и кровь закатов, обещавшую бурю. Та буря оказалась недостаточно сильной, чтобы снести наслоения гнили и лжи – что ж, Ему было не впервой оправляться после поражений. То, что не убивало Его – делало Его сильнее… кому-кому, а Ему не надо было лезть в ранец за томиком Ницше, рваное железо строк «Заратустры» жило в Его крови, иногда Ему просто казалось, что никакого такого Ницше не было, что «Ницше» – лишь сполох, отсвет, отброшенный в прошлое Его жизнью и Его судьбой, настолько Своими ощущал Он слова Базельского Безумца. Он проиграл тогда – но Его враги не смогли даже воспользоваться победой, не смогли расправиться с Ним – тем прочнее укрепилось в Его душе презрение к ним, возомнившим, что вправе судить Того, Кого не смеют уничтожить. Он, конечно, не повторил их ошибок – а