превратиться в живой труп. Но ничего подобного не случилось. Я чувствовал себя превосходно.
Внезапно тишина пинком отшвырнула рев мотора назад, за хвост самолета, и горы стали разгибаться, поднимаясь во весь свой гигантский рост. Я не сразу понял, что мы падаем, а только тогда, когда Сорокин обернулся ко мне, и я увидел его злое, бледное лицо. И услышал:
— Мотор отказал!
Мы падали, не кувыркаясь с хвоста на нос, не переваливаясь с крыла на крыло, а планируя, точно бумажный голубь, пущенный мальчишкой.
— Не психуй! — крикнул я. — Может, сядем?
— Куда?
На самом деле, куда? Не садиться же на вершину горы.
— Серега! Лощина!
— Вижу!
— Рули туда.
— А если камни?
Но выбирать не из чего. Да и время не позволяет. Наш «фарман» делает полукруг. И лощина дыбится перед нами…
Я уловил момент, когда мы коснулись земли. Толчок получился сильный, упругий. Но у меня сложилось впечатление, что аэроплан подскочил, будто мячик, и мы опять зависли в воздухе. В действительности же мы катили по лужайке — совсем неширокой, короткой — и врезались в плотный кустарник. Едва цепкие, коротколистые ветки захлестали по корпусу и крыльям, как взревел мотор, отчаянно завертелся пропеллер. Сорокину не сразу удалось его утихомирить.
Когда же вновь наступила тишина, он повернулся ко мне:
— Видишь, какой подлый!
Выбираясь из кабины, сказал:
— Попробуем его, паскуду, развернуть.
Я тоже спрыгнул на землю. Братцы, ой как приятно стоять на теплой, пахнущей весною земле! Разглядывать траву зеленую, букашек разных. А первые шаги делаешь — состояние такое, словно под хмельком.
Сорокин обошел самолет.
— Собачье дело, — говорит. — Левое шасси погнули.
— Туапсе далеко?
Он пожал плечами:
— Верст пятьдесят будет…
По горам. Без дороги. Такое расстояние за день мне в жизнь пешком не одолеть, если даже я из кожи вылезу. Конечно, вслух этого не сказал, только подумал.
А Сорокин предложил:
— Давай этого слона выкатим. Молоток у меня есть. Может, шасси выпрямить удастся.
Я сбросил шинель. Сорокин — куртку, потому что солнце уже висело над лощиной и было тепло и немного душновато.
Стоило обойти самолет, как я сразу убедился, прежде чем его выкатить, нужно избавиться от кустарников, в которые он зарылся, как телега в сено.
А Сорокин раздражительный. Психует по каждому поводу. Кусты ругает, горы тоже ругает…
Возимся мы полчаса, возимся час. Машина по-прежнему в кустах. И надежда вытащить ее с каждой минутой подтаивает, как льдинка. А у меня в голове только одна мысль: надо спешить в Туапсе, надо спешить…
Вдруг за спиной — бас:
— Руки в гору!
Поворачиваюсь. Ребята обросшие, с карабинами. А на шапках красные ленты. Партизаны, значит.
— Братцы! — кричу я. — Какая удача!
— Шакал тебе братец, сволочь господская. Поднимай руки!
Партизан шестеро. А который басит, тот, видимо, главный. Здоровый такой. Насупленный. Брюки ватные, в сапоги заправлены. Стеганка желтыми и зелеными пятнами покрыта — на земле, знать, лежал.
Как гаркнет:
— Обыскать!
Ко мне невысокий подбежал. Мужчина годов на тридцать. С лица белый, и ресницы, и брови, и глаза белесые, а губ словно совсем нет — уж такие они тонкие.
Опасливо сказал:
— Ты только не шуткуй. А то вмиг начинку свинцовую схлопочешь.
Обшарил он меня. Документы, револьвер — все забрал. Вслух читает:
— «Поручик Никодим Григорьевич Корягин, офицер связи Пятого кавалерийского корпуса генерала Юзедовича…»
У партизан глаза от удивления на лоб лезут.
— Вот так птица!
— Ну и гусь!
Потом удостоверение Сорокина читать стали:
— «…есть действительно краснофлотец воздухоплавательных частей…»
Реплики:
— А сигары в розовой коробке — барские…
— Ни черта не поймешь!
— Словно на ярмарке.
Тонкогубый:
— А мне все, как сквозь стеклышко. Поручика предлагаю при эроплане шлепнуть, а краснофлотца частей этих самых, — он показал рукой на небо, — доставить до командира.
Главный тяжело вздохнул, почесал затылок. Этой секундой я и воспользовался.
— Меня нельзя при аэроплане шлепать, — говорю. — У меня специальное задание… Ведите и меня к командиру.
— Брешет он, собака белогвардейская! — закричал тонкогубый и щелкнул затвором. — Хватит, попили нашей кровушки.
Он, этот тонкогубый, может, и прикончил бы меня сразу, но молчавший до этого Сорокин психанул окончательно.
— Вы что, очумели, паразиты проклятые! Никакой он не белогвардеец, а самый настоящий боец Красной Армии…
Сорокин хотел сказать еще что-то, но тонкогубый опередил его, визгливо выкрикнул:
— Предлагаю шлепнуть у эроплана и ентого, — он указал штыком на Сорокина.
— Не части, — поморщился главный. И в наступившей тишине задал Сорокину коварный вопрос: — Ежели правду молвишь, ежели он рядовой боец Красной Армии, — пауза, — тогда почему же на ем эта форма? И документы с печатями?
Сорокин горячо:
— Из разведки он. Из Девятой армии. К белым в Туапсе послан. Я его доставить должен был. Да вот, — Сорокин горько вздохнул. — И на «сопвиче» летал, и на «ньюпоре» летал, но более паскудной машины, чем «фарман», встречать не приходилось.
Среди партизан — один такой спокойный, взгляд рассудительный. Борода рыжая, как костер. Молчал он все это время. А когда Сорокин речь свою закончил, вдруг сказал:
— Судить и рядить тут нечего. Стрелять у аэроплана этих людей мы не имеем права. И это легко доказать… Если они на самом деле красные разведчики, то наш самосуд явился бы преступлением… Если же они из корпуса генерала Юзедовича, во что я не очень верю, то расстреливать их сейчас, немедленно, тоже не имеет смысла. Ведь по пустяковым делам в наше время людей на самолетах не посылают. Давайте