Она приехала в Центр предварительного содержания за полчаса до свидания.
Встала в очередь к окошку дежурного администратора.
В очереди, в основном, были тоже женщины. И белой была только одна Татьяна. Несколько чернокожих. Разного размера. От спортивно-поджарых, как чемпионка по прыжкам в длину Джессика Брэнкстон, до оплывших жиром, как мама миссис Миссисипи, необъятных в талии африканок… Вот уж кому жара!
И еще стояло несколько латиноамериканок.
Вот уж!
У Татьяны сразу настроение испортилось.
И дежурная администратор, та тоже, по инерции что ли? Татьяна ей подает заполненный бланк для разрешения на свидание вместе со своим ай-ди, а та ей:
— Буэнос диас, сеньора!
— Юрьев день тебе, бабушка! — так и хотелось выкрикнуть ей в ответ, но Татьяна сдержалась.
Потом их провели в комнату для свиданий и африканка в серо-голубой коттоновой форменке с нашивками Сити-Детеншн на груди и на рукавах еще раз проинструктировала всех, как себя вести во время свидания, еще и еще раз предупредив, что в случае нарушения правил администрация может прервать свидание и все такое…
У нее было место за номером семь.
Счастливое число.
Седьмая кабинка, хотя понятие «кабинка» здесь было совершенно условным. Огромная комната была разгорожена напополам пуленепробиваемым стеклом. С одной стороны — тюрьма временного содержания и ее пленники с охраной, а с другой стороны — воля и родственники, все эти жены, невесты, дочери…
И длинный общий стол перед разделявшим два мира стеклом, был условно разделен на маленькие отсеки. Разделен ребрами стеклянных отгородочек, долженствовавших создавать иллюзию какого то интима в этом чудовищном явлении общего свидания…
А разве может?
Разве может свидание быть общим?
Ведь это общее — оно, казалось бы навсегда осталось там, в России?
Коммунальные кухни?
Коммунальные квартиры?
Места «общего пользования»?
И теперь в этой индивидуалистски построенной Америке она с Пашей снова попала в комнату торжества коммунальных отправлений!
Его привели и посадили напротив.
Он так похудел!
От него просто половина какая-то осталась!
Татьяна взяла телефонную трубку.
И Паша тоже взял свою на своей половине.
Она не знала, что говорить.
Она только очень хотела одного — сразу, прямо сейчас, снять все подозрения, разрешить все задачи и получить главный ответ на главный вопрос…
И перестать мучиться от изводившей ее червоточины недоверия. Недоверия к нему, к ее мужу, к ее Паше.
— Здравствуй, Павел…
— Здравствуй, Таня…
— Как ты?
— Я нормально, а как ты, как мальчики?
Это было все не то!
Все эти дежурные расспросы про здоровье, про то, как тебя здесь кормят, и есть ли у вас душ и кондиционер, и что тебе передать, и все эти ответы, что с детьми все нормально, что сама, слава Богу, здорова, и что Лизавета готова пожить с ней ровно столько, сколько надо, — все это была туфта.
Туфта, потому как настоящий вопрос, обладавший истинной ценностью, заключался не в этом. Не в том, как тебя здесь кормят? И даже не в том, каковы перспективы у Саймона и Саймона на подачу апелляции, а в том…
А в том… Истинный вопрос, что мучил ее —
И он ответил тогда страшное.
И она…
И она сама теперь не знала, верить ей дальше или не верить.
Не то, чтобы верить или не верить ему — Павлу, а верить или не верить в философскую реальность этого мира?
После того, что она услышала от него в ответ, Татьяна решила, что ее детские подозрения относительно монополярной эгоцентрической устроенности мира были правильными. Что весь этот мир устроен Всевышним специально для нее одной. И что этот спектакль для одного зрителя имеет и преследует одну лишь цель — бесконечно мучить ее.
Татьяну Ларину-Розен.
Она выехала назад с одной мыслью, что неплохо бы попросить кого-то, чтоб повели ее машину.
Но справилась.
Справилась.
Она-то справилась.
С собой.
Она справилась с собой, но она так и не смогла справиться с горечью от несправедливости. Горечью от несправедливости. Она была честна. И она его любила. А он был с ней нечестен. И значит — не любил?
Но не могла до конца поверить!
И пусть он, отводя глаза, говорил — да, да, все правда, как в газетах пишут, все так, но она до конца не могла в это поверить.
Безумие какое-то!
Ум отказывался это принимать!
Ее Пашка — ее «little donkey Paul» — после их ласк в их постели поганил ее любовь с какой-то несовершеннолетней бэби-ситтершей!
И пусть он ей даже сказал — да, это так, все так, как в газетах написано, — но она ему не верит.
Не так.
Все не так.
И ее подозрения еще больше усилились, когда она, превозмогая стыд, поехала в мексиканский квартал, разыскав там домик сеньоры Родригес.
На ее настойчивый звонок дверь Татьяне открыл небритый старик латинос.
— Нон компранде, сеньора, нон компранде…
Он принял от нее десятидолларовую бумажку и долго потом кричал свое:
— Абригадос, абригадос, сеньора, абригадос…
А где живут теперь Родригес — мама этой Долорес и сама малолетняя шлюха — объяснить не мог…
— Нон компранде!
Уехали!
Уехали до суда!
Значит, им кто-то дал денег?
И Татьяна не знала. Верить ей?