что нам обязательно надо на него сходить, поскольку такое бывает раз в сто лет... Ну и так далее. Мамайкину услышал Чепрятков, который тупой громадой нависал возле трубы. Чепрятков уже вполне оправился от обэжэшного шока и вполне был готов веселиться и дальше. Посему он принялся, не отрываясь от твердой штукатурки стены, изображать балетные па.
Мамайкина поглядывала на него с неодобрением, я же находил ужимки Чепряткова достаточно веселыми. Особенно повеселил меня следующий чепрятковский пассаж: приклеившись к стене с лицом умирающего лебедя, он начал подергивать то правой, то левой грудью, а иногда обеими вместе. Грудные мышцы Чепряткова благодаря регулярным упражнениям и общей физической предрасположенности, были гипертрофированы вполне изрядно и дергались мощно.
Мамайкина тоже это увидела, и поразилась, и даже открыла от поражения рот. Я прыснул. Чепрятков продолжал дергать титьками, и мне показалось, что он дергает не просто так, а изображая «Времена года» композитора Вивальди.
– Ну, ты и урод, Чепрятков, – только и смогла сказать Мамайкина.
После чего отправилась в сторону компьютерного класса, потрясенная с ног до головы.
– Сама такая! – крикнул вслед Чепрятков.
Я вздохнул.
– Чепрятков, – сказал я строго, но заранее примирительно, – ты это, потише давай...
Чепрятков отреагировал на такую наглость как всегда – дебильно, но величественно. Он сделал позу «двойной бицепс». Возразить на «двойной бицепс» было нечем. Пребывающие в рекреации мальчики растерянно отвернулись, девушки тоже отвернулись, но отвернулись заинтересованно.
А она на Чепряткова поглядела совсем равнодушно. Я это отметил и хотел было все-таки дойти до нее, но вернулась Мамайкина. Мамайкина снова затрещала про свой балет, а потом мы отправились в кабинет, поскольку перемена подошла к концу.
На следующих переменах тоже поговорить не получилось. То все время кто-то рядом околачивался, то вдруг на меня накатывалось яичное стеснение, совершенно мне несвойственное – обычно я с девчонками не стесняюсь, беру за жабры сразу, они у меня не трепыхаются. А тут незадача какая-то...
Хотя на большой перемене, в буфете, все почти уже получилось.
Народу в буфете было обычно немного. Некоторых лицеистов забирали обедать родители, другие бегали в соседнее кафе «Интермедия», там подавали картофельную запеканку, свежую пиццу, лазанью и какую-то еще мексиканскую дрянь.
А некоторые, например, Мамайкина и Лазерова, и вовсе приносили обед из дома в специальных японских коробках. В «Интермедии», по их мнению, был сплошной холестерол, а в лицейском буфете сплошной сальмонеллез.
Сам я, кстати, тоже обычно обедал в «Интермедии». Брал пиццу и сок. В буфет же заходил редко, когда на улице был дождь и тащиться в кафе было вломовато. Буфетская кухня не отличалась изысканностью. Меню было довольно однообразным. Котлеты, печенка или минтай, на гарнир макароны или рис. Компот из сухофруктов с тараканами изюма.
Запеканка. Коржик «Школьный».
Коржик «Школьный» я всегда и брал. Стоил он совсем ничего, но после коржика не хотелось есть почти до вечера. Гениальное изобретение.
В тот день тоже был дождь, Шнобель побежал с зонтиком в кафе, я спустился в буфет. В очереди стояли человек пять, она была крайней, проблемы сальмонеллеза и холестерола ее не очень волновали. Я собрался с духом и не оробел. Спросил:
– Коржики есть, не знаешь?
Она пожала плечами.
– Я люблю «Школьный». – Я продолжал дранг нах остен[7] . – В «Интермедии» итальянский кекс пекут, а мне кажется, «Школьный» лучше. Кекс – это фигня...
– Да, – сказала Лара, – а я думала, ты яйца любишь...
Я тупо покраснел, но нашел в себе силы весело хихикнуть. Она взяла похожего на мумию минтая, рожки, компот – комплексный, короче, обед, после чего уселась у окна и принялась обедать и в окно поглядывать.
Я получил коржик и стакан компота. Все-таки хотел подсесть, но потом решил, что так откровенно навязываться, наверное, на самом деле не стоит. Можно отпугнуть. Выпил компот, сгрыз коржик, коржик сполз в желудок и притаился в ожидании свершений.
Последней парой была мировая художественная культура. Культура не очень занимала меня, но я исправно выслушал лекцию про особенности средневековой церковной архитектуры и про то, что церковь и цирк – слова однокоренные.
На МХК можно было сидеть вольно, как хошь, и ко мне подсела Мамайкина, она слушала внимательно и старательно конспектировала в тетрадь. И даже зарисовывала что-то, при этом нагло наступала мне на ногу, просто трамбовала мою ногу с каким-то недостойным вице-чемпионки по красоте остервенением.
Лара тоже что-то зарисовывала, но что именно, мне видно не было. Косичка от усердия подрагивала.
Так прошел учебный день. Безрезультатно. Разве что я пальцев ног чуть не лишился, ну, а потом мы еще с Мамаихой немножко пообжимались возле котельной. Как собаки. Потом я вернулся домой, залег в трубу и стал немного думать. Лежал в трубе и искал причину. Вернее, повод. Для нормального знакомства.
Можно взять и банально пригласить в кино. Но она сразу поймет, что я подбиваю клинья, в кино просто так не приглашают. Хотя с другой стороны, после случая с яйцом это было вполне нормально – чел из чувства благодарности пригласил подружку на вечерний сеанс, спасибо хочет сказать за вовремя спасенную жизнь...
Но это будет выглядеть тупо.
И вообще все тупо. После дурацкого яичного приключения я чувствовал себя редким дубом.
Можно, конечно, позвонить, попросить помочь сделать уроки... Попсовато как-то. Да и с уроками у меня все в порядке.
Можно подговорить хулиганов, типа они нападут, а тут я выскочу весь в квантовой броне...
Старо. И Лара может просечь. Может, взять, плюнуть и просто сказать «давай дружить»?
Я перекатился на бок и приложился лбом к трубе. Труба не вибрировала, в трамвайном депо снова кончился ток, трамваи стояли покинутыми на своих линиях и мокли под дождем, весь день шел весенний дождь, я уже говорил. Может, это из-за дождя и распространявшегося в природе весеннего авитаминоза подойти толком к Ларе мне так и не удалось? Хотя я и старался. Потуживался. Но не получалось. Мешало все что-то.
Но, в общем-то, идея с хулиганами может и прокатить...
А может, сделать...
Я свалился с лежанки. Лара живет у Панченко, так, кажется, Шнобель говорил. Наталья Константиновна Панченко не только журналистский кружок ведет, она не только старая туристка, она еще и секретарь в родительском комитете. Пленку с покаянием надо сдать как раз в этот самый комитет. Но пленки-то нет, свои извинения я как раз и не снял.
Надо ехать к Гобзикову. Чем скорее, тем быстрее.
Я выдал торжествующий вопль и постучался лбом о трубу.
Вот оно.
Достал телефон, набрал номер.
– Егор? Привет. Это я, Кокосов в смысле. Ну да. Слушай, я пленку твою на диск вчера перегнал, ну, с пожаром где, приезжай ко мне, посмотрим. Когда будешь? Ну, давай.
Гобзиков сказал, что будет через час.
Я устроился в кресле пилота.
До прихода Гобзикова было еще достаточно долго, надо было гробануть время. Я гробанул его на алгебру. Решал скучные уравнения, переписывал их в тетрадь вальяжным почерком.
Без пятнадцати три явился Гобзиков.
Я про себя улыбнулся. Стиль одежды Гобзикова можно было обозначить примерно так:
«Сынок, ты идешь в приличную семью».
Костюм, сорочка, галстук. Ботинки сверкают, видимо, перед тем, как нажать на кнопку домофона, Гобзиков отрихтовал их портативной бархоткой.
Я поглядел на свои грязные джинсы и рваные кроссовки – и почувствовал себя человеком мира. Человеком, лишенным предрассудков, да и вообще продвинутым по всем направлениям. И не удержался, спросил:
– В музей, что ли, собрался?
Гобзиков не ответил. Он разглядывал трубу, было видно, что труба ему нравится.
– Кресла настоящие? – спросил он через минуту.
– Угу, – кивнул я. – Вообще все настоящее. Кофе хочешь?
– Не.
– Зря. – Я небрежно ткнул машину, машина выдала эспрессо. – Ты падай, чего стоять, в ногах смысла нет.
Гобзиков опустился в кресло. Я включил телевизор, забросил в плеер диск.
– Немножко темновато получилось, – сказал я. – Цифровики с цветом плохо работают, а в сарае – сам понимаешь... Зато пожар ничего, получился. Ты пока смотри, а я инструментарий подготовлю...
– Для чего? – не понял Гобзиков.
– Ну, это... Мне же надо извиниться, ты же помнишь...
– А, хорошо.
Я побежал в дом за штативом, буком и камерой.
Когда я вернулся, запись уже провертелась. Гобзиков сидел, изучал пустой экран.
– Ну, как? – спросил я.
– Хорошо получилось, спасибо. Диск что-нибудь стоит?
– Забудь, – отмахнулся я.
Выщелкнул диск из плеера, положил на стол. Установил на полу штатив, прикрутил камеру.
– Встань, пожалуйста, к стене, – попросил я Гобзикова.
Гобзиков встал.
– Значит, так. – Я расположился рядом. – Сейчас я произнесу текст извинения, затем мы пожмем друг другу руки. И все. Минуты две, не больше. Хорошо?
– Без проблем, – пожал плечами Гобзиков.
– Как будто в Венесуэле живем, – вздохнул я. – Публичные покаяния, порки на площадях, скоро рубашки красные раздадут... Ладно, сейчас нажму на кнопку, через пять секунд пойдет запись. Готов?
Я напустил на себя американское выражение лица, завел запись, лучезарно улыбнулся и произнес:
– Я, Евгений Валентинович