и мороженую, забирали всю рухлядь, все пожитки, и собак сводили, и оленей угоняли, и все, что можно было увезти, увозили – до штанов и шуб, а вогулич и остяков оставляли в юртах нагих и голодных. [96/97]
О тех жестокостях скоро и по всей стране рассеялся слух злой.
– Бог скотину и ту приказал миловать, – говорил совестливый старик Осокин, но словам его никто не внимал.
Аламанщики похвалялись:
– Ухватил я ее за бок и тихо говорю: «Ты меня не бойся, я не такой, как Ванька за рекой». Визжит, што кобыленка, и зубами меня за руку – хап! А я, братцы, и крови своей не слышу, волоку ее, ровно собака кость, в угол и давай трепать-целовать...
– Скусно?
– Обхлебался.
– Невелика поди утеха, – ни губ, ни носа, целуешь будто лопату.
– По мне, хошь из корыта, да досыта.
– Хо-хо!
– Хе-хе!
– Одна старуха на зуб попалась... Развалили и все, чего там было, до зернышка подклевали.
– В поле и жук мясо... По сю пору поди-ка спасибо сказывает, ежели богу душу не отдала.
– Еще пойдете – и меня, сироту, возьмите, – тоненьким голоском попросил застолетний дед Елисей Кручина, и круглые ястребиные глаза его блеснули задором. – Не глядите, что лыс: старый конь борозды не испортит.
Хохот молодых прогремел