открыл новые острова.
— А сам остров красивый? — спросила вдруг Нанехак, Ушаков немного подумал и ответил:
— Красивый… И еще красивее он показался мне потому, что его наконец заселили люди, настоящие люди.
— Мы тоже радуемся, — вздохнула Нанехак. — Вот только Урилык не перестает сниться…
— Это естественно, — задумчиво проронил Ушаков. — Мне тоже иногда снится деревня, где я родился.
Выйдя из палатки умилыка, Нанехак еще долго стояла снаружи, прислушиваясь к музыке, доносящейся с освещенного электрическими огнями парохода, отдельному отрывистому лаю засыпающих собак, детскому плачу, кашлю, всем этим привычным звукам обжитого места. Но вместе с этим неотступно росла мысль и о том, что на новом, еще не до конца знакомом месте, таится много неожиданного, неведомого и непонятного.
Нанехак заметила, что женщины, которые в Урилыке в поисках съедобных корней и растений могли отлучаться далеко от селения, здесь осмеливались лишь отходить за пригорок, чтобы все время видеть яранги, строящийся дом и слышать людские голоса.
Иногда, когда на остров опускалась темная звездная ночь, Иерок вместе с другими стариками шел в тундру, неся с собой священные блюда, связки амулетов. Вместе с ними уходил Апар, и Нанехак с тревогой ожидала его. Возвращался он молчаливый, тихий и долго не мог заснуть, ворочаясь на оленьей шкуре.
Порой в селении возникали разговоры о том, как кто-то видел странного зверя, сияние за вздымающимися на горизонте вершинами гор. Но каждый раз Иерок пресекал разговоры очередным походом со священными дарами, объявляя наутро, что здешние духи благосклонно относятся к новоселам.
— Скажите, кто-нибудь из вас болеет? — спрашивал Иерок, если кто-то жаловался ему. — Или голоден?
Никто не болел и никто не голодал на острове, и время от времени в море выходили охотничьи байдары, чтобы пополнить запасы свежего мяса.
Торопились достроить деревянный дом, склады, чтобы укрыть продукты и снаряжение. Нанехак ходила по гулким, пустым комнатам деревянного здания и дивилась, как можно жить в таком неуюте, просторе, на дневном свету, льющемся сквозь застекленные окна. Клали печи, конопатили стены, настилали один пол на другой, прокладывали стены войлоком. Все это вызывало удивление и любопытство у эскимосов, помогающих строить дом. Плотники со «Ставрополя» научили их обращаться с топором, рубанком, и Кивьяна теперь даже хвастался, что мог бы сложить печку в своей яранге. Впервые в жизни этот человек получил настоящее, достойное жилище: его новая яранга выделялась еще непросохшими желтыми моржовыми кожами.
Слова Ушакова о том, что когда-нибудь в будущем всем жителям острова они построят настоящие деревянные дома с такими же окнами и печками, воспринимались как пустые, ничего незначащие обещания, и не потому, что не верили, просто никто из эскимосов не представлял, как он будет жить в таком помещении. К нему ведь надо привыкнуть, надо привыкнуть к кровати, к высоким столам, стульям, от сидения на которых затекает спина, болит шея и голова тяжелеет, надо научиться топить печку… Но главное — где разделывать нерпу, сушить одежду, хранить жир морского зверя, мясо, держать собачью упряжку?
А зайти в новый дом из любопытства всегда интересно.
И Нанехак пользовалась каждой возможностью, чтобы оказаться внутри огромного, по ее понятиям, здания, где даже человеческий голос терялся в лабиринте коридоров и множества комнат.
Русские торопились переселиться в дом, и доктор Савенко с женой первыми перенесли свое имущество — поставили кровать на деревянный пол, хотя на доме не было еще даже крыши.
Нанехак с жалостью посмотрела на русскую женщину и подумала про себя: что это за сон, когда каждое мгновение боишься свалиться на пол. А если муж прижмется к тебе? Ведь любовная игра требует простора и твердого основания, а тут шаткая кровать с пружинной сеткой и постоянная угроза падения…
— Нравится тебе здесь, Нана? — спросил ее Ушаков.
Нанехак не нашлась как верно ответить. Глазам я впрямь было приятно и интересно, но вот жить самой…
И Ушаков повторил уже знакомые ей слова:
— Погоди, Нана… Окрепнем, чуточку разбогатеем и такую тут жизнь построим, весь мир будет нам завидовать!
Иногда, забываясь, Нанехак ходила за русским повсюду, наблюдая за ним, дивясь силе его и энергии. А потом, опомнившись, корила себя и быстро уходила в свою ярангу. Она вдруг ощутила, что в глубине ее души растет теплое, нежное чувство к этому человеку, но она подавляла его, внушая себе, что о нем не должны узнать ни муж, ни отец, ни тем более сам Ушаков, у которого на родине наверняка есть любимая женщина. Это чувство принадлежит только ей.
— Когда уйдет пароход, — как-то сказал Иерок, — мы устроим большой песенный праздник, и я хочу, Нана, чтобы ты подумала о новом танце.
Отец напел ей мелодию.
Теперь, уходя в тундру за корешками и зелеными съедобными листьями, Нанехак думала о будущем танце, мысленно двигаясь в такт еще неслышному бубну.
А новый бубен с туго натянутой свежей моржовой кожей уже сох под дымовым отверстием яранги, набираясь силы от огня и редких теперь осенних лучей солнца. В укромных местах Иерок поместил духов — охранителей очага и дома. Снаружи в складках старой моржовой кожи, которой была покрыта яранга, незаметные со стороны, висели разные амулеты, отдаленно напоминающие каких-то зверей и птиц. Время от времени Иерок, таясь от русских, обильно смазывал их жиром и кровью моржа, нашептывая при этом какие-то заклинания.
Нанехак понимала, что здесь, на острове, рядом поселились два разных мира, и еще неизвестно, что родится от их соседства. Тот деревянный дом, который в свое время построил в бухте Провидения американский торговец Томсон, не только просто стоял поодаль, он как бы отделял непреодолимой преградой жизнь эскимосов и белого человека, а этот был широко открыт — входи, кто хочет. И жизнь, которая рисовалась в словах Ушакова, предназначалась одинаково всем — и эскимосам, и русским. «Те, кто работают» — так объединял людей Ушаков, и Нанехак чувствовала в этом высшую справедливость, хотя иной раз в душу ее закрадывалось сомнение: разве может здоровый и полный сил человек жить не работая? Мистер Томсон и тот иногда брал лопату и копал снег вокруг своей лавки. Правда, на охоту он не ходил, не ставил капканов на пушного зверя, не бил гарпуном кита, не стрелял весеннюю нерпу на льду.
Нанехак вдруг заметила, что стала много думать о жизни, а это в общем-то считалось не свойственным эскимосской женщине. Иногда ей даже становилось стыдно от того, что она так много размышляет, и Нанехак старалась уйти от этих мыслей в работу.
Надо было приготовить оленьи шкуры для шитья, выделать их так, чтобы они стали нежными, шелковистыми. Хорошо выделанная мездра оленьей шкуры не раздражает кожу, мягко касается ее и впитывает пот. Нанехак насадила каменный скребок на палку, распластала оленью шкуру на широкой доске и принялась скрести ее, снимая лишнюю, грубую поверхность. Апар разгружал пароход. Отец сидел на китовом позвонке и точил наконечник гарпуна.
Холодную часть яранги освещали костер и каменная плошка с пучком плавающего в жиру горящего мха.
Послышались шаги, и в ярангу вошел Ушаков.
— Нана! Давай чай! — распорядился Иерок, отложив в сторону работу.
Ушаков устало опустился на китовый позвонок и взял из рук Нанехак чашку с горячим чаем.
— Спасибо, Нана, — сказал он. — Нет ничего лучше, как хороший чай. Сразу снимает усталость.
— Мы все сильно устаем, — признался Иерок. — Каждый день столько работать, можно и совсем ослабеть.
— Это верно, — согласился Ушаков, — но другого выхода у нас нет. Если мы сейчас не постараемся, потом нам придется худо. Весь груз надо обязательно перенести на берег, все наше снаряжение. Вот почему я решил отложить окончательную отделку дома.
— Решение правильное, — кивнул Иерок. — Дом можно потом закончить.
— Есть еще одно дело… — сказал Ушаков. — Люди часто отвлекаются на охоту. Как увидят льдину с моржами, асе бросают и берутся за ружья и гарпуны.
— Они истосковались по настоящей охоте, — вступился за них Иерок.
— Я все понимаю, — терпеливо объяснял Ушаков. — Я знаю, что мы должны запастись моржовым мясом не только для себя, но и для собак, на приманку песцам… Но сейчас самое главное — разгрузить пароход. Ледовая обстановка ухудшается, вон сколько появилось на горизонте больших ледовых полей…
— Хорошо, — обещал Иерок, — я поговорю с людьми.
— Спасибо тебе, — обрадовался Ушаков, поставил на деревянный столик пустую чашку и направился к выходу.
Возле Нанехак он остановился:
— А мне ведь тоже потребуется зимняя одежда… Сошьешь мне, Нана?
— Она очень хорошо шьет, — похвалил дочку Иерок. — У нее такой стежок, что летние охотничьи торбаза не пропускают ни капли воды.
— Так сошьешь мне одежду? — спросил Ушаков.
Нанехак прекратила работу, поправила упавшие на лоб мокрые от пота волосы:
— Сошью… Только шкур у нас маловато.
— Шкуры у нас есть. Как только уйдет пароход, разберем грузы, каждая семья пусть возьмет себе столько, сколько нужно для зимней одежды, пологов и постелей.
— А тебе всю зимнюю одежду шить? — спросила Нанехак, оглядывая Ушакова.
— Всю! От торбазов и меховых чулок до малахая.
— Хорошо, сошью, — сказала Нанехак, и тихая, едва заметная улыбка тронула ее губы. Она не ожидала, что такой почетный заказ выпадет на ее долю. Ведь это большая радость — шить для человека, мысль о котором рождает тепло в ее сердце.
На следующий день она нашла Ушакова в его палатке и сняла с него мерку.
Подставляя то руку, то ногу, наклоняя голову, Ушаков с интересом рассматривал молодую женщину, будто видел ее впервые. Нанехак казалась ему то совсем еще юной девчонкой, то уже зрелой, умудренной опытом женщиной. Вот и на этот раз, с закушенной в зубах ниткой из оленьих жил, с озабоченным лицом, обрамленным черными блестящими волосами, она выглядела гораздо старше своих лет, и даже голос у нее был иной, повелительный, что ли. Но Ушаков с удовольствием подчинялся ее приказаниям.
— Вот если бы ты была грамотная, — сказал он, наблюдая за тем, как она узелками отмечает размеры, — то тебе не было бы нужды все держать в голове и на нитке, ты взяла бы карандаш и записала на листке бумаги. Как теперь ты все это запомнишь?