каким мучением было для него вытерпеть в собственном доме столь недостойную ситуацию. Даже моя мать сказала мне:
— Почему он не уходит в отставку? Он ведь достаточно богат и не зависит от посольского жалованья.
Последствия англо-германского морского пакта не заставили себя ждать.
Гитлер доказал, что британский лев вовсе не так зубаст, как прикидывается. Почему же Муссолини должен был его бояться? Тем же летом он, со своей стороны, отважился наступить льву на хвост: Италия напала на Абиссинию. Серьезно помешать этому могла только Англия, войска которой находились в зоне Суэцкого канала, а флот господствовал как в Средиземном, так и в Красном море. [179] Но Англия была в то время одна; теперь она вряд ли могла рассчитывать на надежных союзников из числа других заинтересованных великих Держав. Было ясно, что Франция, более чем когда-либо ощущавшая угрозу со стороны вновь набиравшего силу германского милитаризма и покинутая Англией, будет избегать всего, что могло бы создать для нее дополнительные затруднения в отношениях с соседней Италией. Более того, французский премьер-министр Пьер Лаваль, раздраженный лондонским морским пактом, демонстративно поехал в Рим, чтобы заверить Муссолини в своей дружбе.
В этой обстановке Англия не решилась закрыть Суэцкий канал для итальянского экспедиционного корпуса, а ограничилась тем, что предложила Лиге Наций применить предусмотренные Уставом экономические санкции против агрессора. Муссолини мог не беспокоиться по поводу этого бойкота. Единственное, чего не хватало итальянской военной машине, было горючее. Но Муссолини мог быть уверен в том, что, несмотря на всю бумажную блокаду, поставки горючего будут продолжаться и впредь, так как крупные международные нефтяные монополии открыто заявили о своем намерении не придерживаться постановления Лиги Наций о бойкоте. В конце концов, на сделках в связи с абиссинской войной английские нефтяные компании тоже зарабатывали огромные суммы; акционеры компании Суэцкого канала, большая часть которых находилась в Лондоне, также не возражали против роста прибылей. В итоге английское правительство сделало хорошую мину при плохой игре и, заключив так называемый пакт Хора — Лаваля, согласилось наконец с ростом итальянского могущества.
Абиссинский народ был подавлен и закабален. Англичане успели еще во-время эвакуировать императора Хайле Селассие и предоставили ему в Бате виллу, где он в кругу близких мог пережить годы изгнания. Однако темнокожего императора содержали не слишком щедро. Один из моих лондонских друзей, поддерживавший кое-какие связи с абиссинским двором в Бате, рассказал мне по этому поводу трагикомическую историю. Как он мне поведал, император сохранил находившийся ранее в его сокровищнице в Аддис-Абебе ящик с золотым столовым сервизом, принадлежавшим якобы еще царице Савской. Ему нужны были деньги, и он попытался продать в Лондоне одну из драгоценных тарелок с гербом, изображавшим иудейского льва. К своему ужасу, он услышал от ювелира, что тяжелое золото в действительности было всего только свинцом. [180]
Единство великих держав Запада, которое столь обнадеживающим образом начало складываться в Стрезе, распадалось все больше. Гитлер тоже мог теперь отважиться на более смелые внешнеполитические шаги.
В марте 1936 года он, недолго думая, ввел части вермахта в Рейнскую область, которая в соответствии с Версальским договором была демилитаризована. Ответят ли союзники на это войной?
В Берлине нервничало не только министерство иностранных дел, но и военное министерство; его руководителям тоже становилось не по себе. Там все еще переоценивали волю западных держав к сопротивлению. Как Хеш, так и атташе всех трех родов вооруженных сил — военный, военно-морской и авиационный — слали из Лондона в имперскую канцелярию телеграммы, в которых умоляли отдать войскам приказ отойти назад в случае, если бы французы или англичане вступили в Рейнскую зону. И действительно, Гитлер позволил вырвать у себя секретный приказ на этот счет.
Но внушавший страх противник не показывался. Доверие между Англией и Францией было слишком подорвано, чтобы обе страны могли объединиться и быстро провести совместную акцию. Каждый предлагал другому: иди сначала ты. При этом ни один не доверял другому, и в итоге не выступил никто. Дело ограничилось созывом чрезвычайной сессии Совета Лиги Наций, которая собралась в Лондоне.
Все время Риббентроп был единственным человеком, который настойчиво твердил «фюреру»: «Надо отбросить опасения и наступить на хвост британскому льву. Правда, лев еще рычит, но кусаться уже не может». И всегда оказывалось, что Риббентроп был прав, тогда как все другие попадали пальцем в небо. Было ясно, что только Риббентроп может отстаивать дело нацизма перед великими державами.
И вот во второй раз на протяжении одного года многочисленная делегация во главе с Риббентропом разместилась в лондонском «Карлтон-отеле». В нее входил только один высокопоставленный представитель министерства иностранных дел — деверь Риббентропа посол Дикгоф (кстати сказать, дядя Герберта Бланкенхорна, впоследствии ставшего советником Аденауэра). [181] Хотя Дикгоф весьма симпатизировал нацистам, он все же был человеком старой школы. Его не удовлетворяли деловые качества неопытных, самодовольных эсэсовцев и штурмовиков из штаба Риббентропа, и он потребовал, чтобы посольство выделило ему в помощь секретаря. Хеш направил к Дикгофу меня. Хеш знал, что каждый вечер я буду давать ему точный отчет обо всем, что происходит на заседаниях.
Совет Лиги Наций заседал в одном из средневековых залов исторического Сент-Джемского дворца. За подковообразным столом сидели представители великих держав — превосходительства, многих из которых я знал по Женеве, — и глубокомысленно рассуждали о том, что, собственно говоря, было ясно каждому школьнику: виновна ли Германия в нарушении договора. Этот факт был неопровержим, и при заключительном голосовании за столом отовсюду слышалось только «yes», «oui» или «si». Любопытно, что, когда я думаю об этих минутах, мне особенно отчетливо вспоминается звучное «oui», раздавшееся из перекошенных уст польского министра иностранных дел полковника Бека. Тем временем Риббентроп, скрестив руки на груди, сидел на своем месте и равнодушно глядел в окно. О каких-либо санкциях не было и речи. Несмотря на осуждение, победа бесспорно принадлежала ему.
За эти дни я видел Хеша в зале только один раз; он одиноко, в задумчивости сидел на местах для зрителей. Но каждый вечер я приходил к нему в кабинет и рассказывал о случившемся за день. У него было ясное мышление; он говорил о том, какое воздействие окажет каждый ход в этой шахматной игре на ее участников. Положение крайне тревожило Хеша, было видно, как он мучается.
После заключительного заседания, которое прошло без трений, он сказал мне с деланой улыбкой:
— Некоторое время все это еще может сходить с рук. Но конец будет ужасным.
Это было за несколько дней до пасхи. У меня в кармане уже лежал билет на самолет до Парижа, где я хотел провести свободные дни. В страстной четверг, выходя после работы из своего кабинета, я на наружной лестнице встретил Хеша, который направлялся к Пикадилли. Некоторое время, мы шли вместе. Хеш попросил меня передать привет своему старому Парижу и пожелал мне весело провести там время. [182]
Внезапно он оборвал разговор и в волнении указал мне на вход в туристское бюро, находившееся примерно в пятидесяти метрах, у самой Пикадилли.
— Вы видели, как туда только что внесли человека? Он вдруг ни с того ни с сего упал на улице. Должно быть, паралич сердца. Собственно говоря, хорошая смерть...
Я ничего не видел, и мне казалось, что Хеш фантазирует. Быть может, он страдал галлюцинациями?
Я вылетел в Париж.
В субботу утром я с ужасом прочитал сообщение в газете: «Внезапная смерть германского посла в Лондоне».
Утром в страстную пятницу камердинер, принесший ему завтрак в постель, видел его еще вполне бодрым, одетым в пижаму. Час спустя, войдя к нему, чтобы убрать посуду, камердинер нашел его мертвым в ванне. О причинах смерти ходили разные слухи. Одни утверждали, что у Хеша всегда было слабое сердце. Другие поговаривали об одном из тайных гестаповских убийств. Камердинер полагал, что Хеш принял яд и покончил с собой. Ни одно из этих предположений не было доказано.
Английское правительство оказало ему высшие почести. От посольства через Мэлл, по Пикадилли, мимо Букингэмского дворца к вокзалу Виктории, где ожидал специальный поезд, чтобы отвезти гроб к побережью, его сопровождал траурный эскорт во главе с министром иностранных дел Иденом. В порту находился британский эсминец, который отвез его останки в Германию. Он отчалил под звон колоколов и гром артиллерийского салюта.
Германская печать, сообщая о кончине посла в Лондоне, отделалась несколькими скупыми строками. На родине на похороны прибыли только члены семьи и фон Нейрат с несколькими старыми сотрудниками министерства иностранных дел. Число официальных лиц, присутствовавших на похоронах, было сознательно ограничено. Риббентроп также воздержался от того, чтобы отдать последний долг своему павшему сопернику.
Почти полгода лондонское посольство оставалось осиротелым. Временным поверенным в делах стал советник князь Отто Бисмарк. [183]
Связи с семьей Бисмарков у меня имелись еще с детства. Гувернантка француженка, обучавшая моего отца, учила позднее маленьких Бисмарков. Она часто приезжала в гости в Лааске и рассказывала нам много разных историй о Фридрихсруэ{23}. Со старшим из детей, Отто, я впоследствии часто встречался. Будучи князем, он всегда шел на «полкорпуса» впереди меня.
Когда в 1916 году мне, молодому новобранцу, фаненюнкеру{24} резервного эскадрона 3-го гвардейского уланского полка, приходилось заниматься строевой подготовкой в грязи на Борнштедтском поле у Потсдама и выполнять команду «Ложись! Встать! Бегом марш!», Бисмарк стоял в стороне, скрестив руки. Ему не пришлось начинать простым рекрутом, он поступил в гвардию сразу фаненюнкером.
В 1926 году, пока мы изнывали на курсах атташе при министерстве иностранных дел, он попросту был принят на службу и ему присвоили ранг советника второго класса. Чтобы нам добиться этого ранга, надо было прослужить по меньшей мере двенадцать-пятнадцать лет.
Как-то раз незадолго до захвата власти Гитлером, в конце 1932 года, мой брат Гебхард и я по дороге в Гамбург заезжали в Фридрихсруэ и пили там послеобеденный кофе. Как человек предусмотрительный, князь Отто в период заката Веймарской республики своевременно оставил службу и сидел дома, дожидаясь установления нацистского режима, при котором и был незамедлительно произведен в советники первого класса.
Во время мирового экономического кризиса его поместье площадью примерно 40 тысяч моргенов с ценными лесными угодьями чудесного Саксонского леса, доходящего до Гамбурга, оказалось заложенным и перезаложенным. Отто решил проблему самым простым способом. В один прекрасный день гамбургские газеты вышли с огромными заголовками, которые сообщали, что «князь Бисмарк гордится тем, что он — владелец наследственного крестьянского двора фюрера»{25}. После провозглашения имения наследственным крестьянским двором Гитлера кредиторы уже не имели возможности взыскать долги и были вынуждены с большим ущербом для себя пойти на полюбовную сделку. [184]
Разумеется, его сиятельство «наследственный крестьянин» вовремя стал членом нацистской партии. Супруга князя, поразительно красивая и элегантная шведка, говорила по-немецки с акцентом, трогательно напоминавшим любителю мишуры, разжиревшему Герману о его покойной жене Карин. Отсюда слабость, которую Геринг питал к княгине Аннемарии. В благодарность она стала самой очаровательной пропагандисткой из всех, какими Третья империя когда-либо располагала в великосветских салонах Лондона. Помимо всего прочего, она вызвала однажды пересуды тем, что, находясь летом на аристократическом морском курорте Сэндвич, нарядила своих детей в купальные костюмчики со свастикой, явственно вытканной на левой стороне груди.