— Я думаю, меня пугало не столько уродство, сколько хаос.
— Это ты говоришь мне? — прыскает Сильвия. — Да я и есть хаос в чистом виде. Которому теперь приспичило покурить. Но сигарет у тебя небось нет?
— Этот дом оснащён по последнему слову, ты забыла?
Я ухожу на кухню и отыскиваю полупустую пачку Катрининого беспошлинного «Мальборо». Надо же, мы с ней живём чуть не исключительно на товарах из duty-free. Даже сыр, который я ел на завтрак, и тот куплен в аэропорту.
Сильвия делает две затяжки и тушит сигарету, такая у неё привычка.
— Вот видишь, — говорит она, — как мы славненько в конце концов посидели. Я подозреваю, что у тебя те же проблемы с хаосом, какие у меня с порядком. Я его не выношу, но какая-то часть меня к нему тянется. Или у тебя проще?
Она не понимает. По сути нет.
— Хаос везде, — растолковываю я. —А я пытаюсь научиться держать этот удар, сосуществовать с ним. Возможно, даже контролировать его.
— И для этого тебе необходима я?
— Да, я так думаю.
— Это безумие, Сигбьёрн. Видит Бог, я хочу обрести порядок, но только внутри, в себе, о другом речи нет. А вот твой случай запущенный. Моё недоразвитое чувство порядка всё же мелкая проблема, а твоя — серьёзнее некуда. Или ты разберёшься со своим хаосом, или он тебя разорвёт. Твоя проблема в тебе самом.
— Ничего не получается. Она наступает. Краснота.
— Что значит не получается? Почему? Что тебя тормозит?
Она смотрит не на меня, а в сторону, в окно. От этого как-то проще.
— Не понимаю, как ты живёшь без занавесок, — роняет Сильвия. — У меня от этого возникли бы страхи, ей-ей.
Она сама вытащила на свет эту проблему с краснотой. И я не в силах таиться дольше.
— Не забывай, что у меня память исключительно визуальная, — говорю я.
— Так я и предполагала. И что ж ты помнишь?
— Краснота. Много-много красного. Вся стена.
— Где?
— Дома. В доме, где я рос.
— В свинарнике? — уточняет она и хмыкает.
— Не в свинарнике. Хуже. — Сейчас ей не надо хмыкать.
— И сколько тебе лет?
— Четыре или пять, и вся стена красная.
— От чего? От крови?
— Да, от крови. Но сперва я вижу, какая она красная. Вначале цвет, понимаешь? Из всего я помню только красный цвет.
Сильвия садится на диване. Похоже, ей не по себе.
— Чья кровь?
— Моего отца. Его уже унесли. Видишь ли, этого я не помню: нам запретили соваться вниз. Но мне рассказали. Я слышал хлопок, и мать крикнула, чтобы мы не выходили из комнаты. Мы с братом. Труде была ещё крошкой, и она всё плакала, плакала. Это я помню, потому что потом Хьелль Турлайф взял её на руки, и она была вся красная. Хотя не такая красная, как стена.
— Боже, Сигбьёрн! А что случилось?
— Этого я никогда никому не рассказывал. Ни Катрине, ни психотерапевту. Хотя он-то, наверно, знает — у них же есть данные и всё такое, но я никогда не рассказывал ему, как я это пережил. Что это для меня значило.
— А что произошло?
Я допиваю остатки тепловатого кофе с виски.
— Мой отец был рыбаком, ходил на промысел в Северное море. Он уезжал на Север, в Трумсё, и не показывался подолгу, месяцами, и мать решила, что у него кто-то есть. Не знаю, было ли так на самом деле. Не исключено. Когда я увидел, потом уже, его фотографии, я подумал, что вполне возможно. У него такое масло в глазах, знаешь? Я его не унаследовал. Короче говоря, в тот вечер, о котором речь, они, когда уложили нас, начали ссориться. Он только вернулся из отлучки. А дома у нас было духовое ружьё, потому что мать боялась зимой по ночам оставаться одна. Она взяла его...
— Ужас! — вскрикивает Сильвия.
— Понимаешь, а мать, по сравнению с отцом, была маленького роста, и ей пришлось для верности стрелять снизу вверх. Поэтому-то вся стена и оказалась красной. До потолка. Вся-вся стена. Когда они ушли, я спустился вниз и увидел. На другой день уже всё замыли, конечно.
Сильвия ничего не говорит, только таращится на меня. Её непотушенная сигарета вывалилась из пепельницы и лежит на столике от Ногучи. Я наклоняюсь, кладу её в пепельницу, смахиваю пепел, приятный на ощупь, в подставленную под край стола правую ладонь и вытряхиваю его в мусор.
— Так что красный цвет угнездился где-то глубоко-глубоко во мне. И к нему мне не подступиться. Я понимаю, что мне с этим жить. Верно?
Теперь у неё глаза на мокром месте. Мы поменялись ролями. Странно, но, выложив всё, я чувствую глубокое успокоение. Даже приятно докопаться до этого, до красноты, и снова поворошить её. И сил будто прибавилось. Ну это, положим, заслуга Сильвии. Но моей любви к ней это не убавляет.
— Иди сюда, — манит Сильвия, освобождая мне местечко на диване. Я тихо и послушно перехожу к ней и сажусь рядом. Она кладёт руку мне на шею и притягивает меня к себе, так что теперь моя голова покоится у неё на коленях. Тепло, мягко, я зажмуриваюсь. Так мы сидим. Она не знает, куда девать левую руку, и принимается гладить меня по груди и животу, вниз-вверх, как заведённая, пока это не начинает даже раздражать.
— Сигбьёрн, — цедит она полушёпотом, — если ты скажешь, где у тебя спиртное, я схожу, ладно? А ты лежи. Я вернусь, и мы сядем точно так же. Тебе принести?
— Да, пожалуйста, — отзываюсь я и рассказываю, в каком шкафу что. Сильвия уходит и возвращается с коньяком. Разлитым в простые стаканы. Она ставит их на столик и усаживается точно как прежде, как и обещала, моя голова снова у неё на коленях. Даже левая рука начинает движение с того места, где успокоилась.
— И что стало с твоей матерью? — спрашивает она.
— Её посадили. Но ненадолго. Бабушка приехала и жила с нами, чтобы нас не упрятали в детдом. Мне кажется, мать вернулась уже через три года. Не больше. Это такая малость за убийство. Там она ударилась в религию.
Не помню, чтоб когда-нибудь лежал так хорошо, но плохо, что не видно её лица. Грудь загораживает.
— Я тебя не вижу, — говорю я.
— У всего свои минусы, — улыбается она. — А так?
Она наклоняется ко мне и придавливает половину моего лица сиськой, тяжёлой и тёплой, затянутой мягким красным шерстяным свитером. А сверху надо мной её мордаха, я вижу ноздри, комки туши на ресницах, а нижняя губа мясистая, изогнута в улыбке. У неё обалденный двойной подбородок.
— А как твоя мать теперь?
— Хуже, чем до тюрьмы. Теперь она одновременно истеричка и истовая христианка.
Тут Сильвию разбирает смех. Я лежу так, что чувствую, как трясётся всё её тело. Потом она отстраняет лицо.
— Что ты чувствуешь сейчас, рассказав всё это? — любопытно ей знать.
«Что вы чувствуете сейчас?» Вопрос спортивного комментатора. Так обычно спрашивают победителя в гонке на пять километров. Это первое, что она спрашивает после молчания столь долгого, что я начал им тяготиться. Я могу сказать, что чувствую, но вряд ли ей это понравится. Реакцию моего организма нельзя расценить иначе как возмутительную.
— Не знаю, — говорю я. — Пустоту, бессмысленность.
— А я думаю, нет, — говорит Сильвия. — Мне кажется, тебе полезно прикоснуться к тому, что тебя мучает. Мне кажется, ты стал сам себе ближе.
— До этого места я дохожу всегда. Я дохожу до красного — и баста.
— Это уже кое-что, на данном этапе. А ты давно сдался психотерапевту?
Её левая рука гуляет по мне прежним маршрутом, вперёд-назад по груди и животу. Она трогательно мало сведуща в петтинге. Но я не остаюсь глух к ласкам, и это дико неуместно.
— Давно. Несколько лет назад, как только приехал в Осло. Это помогает мне работать.
— Но с ним ты не обсуждал... это он?
— Он, мужчина по имени Фруде. Два последних года.
— С ним ты не обсуждал... красноту?
— Нет. По-моему, цвета его не очень интересуют.
Больше я не могу, я нащупываю молнию на ширинке и осторожно расстёгиваю её. Проверяю: Сильвия смотрит в другую сторону. Я вытягиваю пенис на свет божий. Я никогда не называю его своим пенисом, просто — пенис. Потому что я как-то никогда не считал его своим. Скорее ничьим. Или его собственным. Потом я ловлю её руку, бесстрастно скользящую по мне, и роняю её прямо куда не положено. Она хлопает там какое-то мгновение, достаточное, чтоб я почувствовал, какое это блаженство.
— Сигбьёрн! — визжит она. — Знаешь что!
— Ну пожалуйста, — соплю я как могу мягко, ещё сильнее зарываясь головой ей в колени.
— Никаких пожалуйста! Я не предполагала, что ты такой наглец.
И я не предполагал, коль уж на то пошло.
— Разве друзья не помогают друг другу в таких вещах? — спрашиваю я.
— Друзья, с которыми я общаюсь, — нет. И как ты себе понимаешь, что мы так вот, с бухты-барахты, раз — и стали такие прям друзья?
— Так пойдёт, — отвечаю я.