Но вот парадокс. Герцен, увидев его всего лишь раз, споткнулся о взгляд, что был обманчиво добрым, но «который часто принадлежит людям уклончивым и апатическим». Гонимый Герцен видит в своем гонителе одно: может, Бенкендорф и не сделал всего зла, которое мог сделать начальник страшной полиции, «но и добра он не сделал, на это у него недоставало энергии, воли, сердца... Робость сказать слово в защиту гонимых стоит всякого преступления на службе такому холодному, беспощадному человеку, как Николай».
Да, робкий, апатичный, лишенный энергии в заступничестве. Может, и прав здесь Александр Иванович Герцен. Мало кому помог Бенкендорф. Разве что в некоторые моменты Пушкину, хотя бы с женитьбой. Но забыл Александр Иванович о воле и жесткой энергии Бенкендорфа, когда речь шла об организации безопасности самодержавия. На то время в этом деле ему равных не было. Создал систему с заглядом на столетия. Цельный был в деле человек. И идейный. Убежденный в том, что чистота идеологии в государстве за его службой.
«За обществом нужен досмотр, — иногда повторял Бенкендорф, — чтобы была великая Россия». Его патриотизм вкупе с приверженностью к порядку, к контролю за всем и вся укреплял деспотию. А противники его, либералы и демократы, коих ссылали, объявляли сумасшедшими, иногда арестовывали, размахивали знаменем свободы. Свобода — все! Как только это было произнесено, свобода превращалась в деспотию. Деспотию, от которой не ушли и декабристы. Пестель провозгласил: царя уничтожим! И уничтожил бы, Бенкендорф не сомневался. И тогда в числе повешенных быть бы и ему. Те, кто отдавал себя без остатка революционным фразам «порядок — это все» или «свобода — это все», рано или поздно терпели свой идейный крах. Но, известно, из истории уроков не делают. И новое поколение приверженцев порядка и свободы лишь на себе постигает коварство очищенных понятий.
Бенкендорф любил символы. Особенно цветные. Священные цвета — белый и голубой. Белый — как напоминание о том платке, которым его служба должна утирать слезы страждущим в России. Голубой — цвет православный, цвет святой верности родине и престолу. Вот почему мундиры голубые. Но нужны были слова и музыка как символ третий, как выражение государственной идеи. И тут Бенкендорф положился на своего адъютанта, полковника отдельного корпуса жандармов А. Львова, не лишенного музыкального умения. В 1833 году зазвучал официальный гимн царской России «Боже, царя храни», сочиненный композитором-полковником. Долгие годы звучал этот гимн во славу самовластья.
И все же охладел государь к Бенкендорфу после гибели Пушкина. Меньше стало доверия. Двор это сразу почувствовал, особенно недруги, коих было немало у графа на самом верху власти. Трудно, неуютно стало Бенкендорфу. Но тем не менее обязанности государственные и новые поручения выполнял добросовестно. В 1840 году был назначен заседать в комитеты о дворовых людях и по преобразованию еврейского быта. Все знали, что Бенкендорф доброжелателен к евреям, и царь считал, что генерал будет полезен здесь. Добросовестно работал Бенкендорф, но вдохновения не было, ушло, растаяло. Надломилась душа после пушкинского января 1837 года.
Однажды сверкнула простая мысль: для чего? Для чего эта долгая борьба с оппозицией? Если бы была великая цель, как у Петра, превратить Россию в великое государство, что на равных с Европой, — можно и побороться с противниками царя. А при близком друге Николае вся борьба во имя укрепления личной власти. Не великая цель. Но сколько сделано во имя ее Третьим отделением! В 1844 году Бенкендорф отправился в Европу на воды, поправить здоровье. Взял пособие в полмиллиона серебряных рублей, из которых большая часть ушла на долги. Расстроился. А здоровье действительно дало трещину. Почти двадцать лет бессменной службы, да еще какой! И шеф жандармов, и глава Третьего отделения, и начальник охраны императора. Достойные люди противостояли Бенкендорфу: Герцен, Белинский, Чаадаев, Лермонтов, Пушкин какие величины! Но и сам личность не уездного масштаба. Однако устал, все на нервах, особенно последние годы.
В санатории был тих, задумчив. Принимал все процедуры, слушался врача. Думал, много думал. О чем? О походах по наполеоновским тылам? о расстреле братьев по масонской ложе на Сенатской площади? о России, медленно бредущей, спотыкающейся на дороге цивилизации, не успевающей за динамичным Западом? Все чаще снился тот сумеречный декабрьский день 1825 года: шрапнель, стоны, кровь. А по пробуждении — воспоминания о годах безупречной службы на фоне ежегодных волнений в государстве, революционного бунтарства в умах столичных интеллектуалов. Да полно, можно ли исправить Россию? Непредсказуемая страна.
И неожиданное решение — отойти от православия! Чувственная стихия победила в этом железном, внешне бесстрастном человеке. Остзейские корни при минутах слабости, при мелькнувшей тени покаяния вывернули логику и продиктовали поступок — защиты духовной искать у католиков. С тем и появился в костеле перед отплытием в Россию.
Но католический приход не тянет к покаянию. К покаянию ближе ноша православия. Так почему к католикам? Его идейный оппонент Герцен так увидел эту драму: «Сколько невинных жертв прошли его руками, сколько погибли от невнимания, от рассеяния, от того, что он занят был волокитством — и сколько, может, мрачных образов и тяжелых воспоминаний бродили в его голове и мучили его на том пароходе, где, преждевременно опустившийся и одряхлевший, он искал в измене своей религии заступничества католической церкви с ее всепрощающими индульгенциями...»
А может, Александр Христофорович хотел иного прощения? Не столько индульгенции, как оправдания свершенного? Душа рванулась к католическому богу, а дорога вела обратно в Россию. Не выдержало сердце. На том пароходе он и скончался. И был ему от роду шестьдесят один год...
НЕЗАМЕНИМЫЙ ПОДПОЛКОВНИК СУДЕЙКИН
Нет, не было дурного предчувствия у подполковника Георгия Порфирьевича Судейкина в тот серый петербургский морозный день 16 декабря 1883 года, когда он вместе с сотрудником из охранного отделения торопился на конспиративную квартиру к своему лучшему агенту Сергею Дегаеву.
Георгий Порфирьевич был в приятном расположении, даже весел. Дела соответствовали задуманному, а в последнее время все больше пьянило ощущение собственной значимости. Разве ведал он, что эта встреча с Дегаевым на сей раз закончится столь трагически? Он, который насквозь видел чужую душу и схватывал ее инстинкты.
Талантлив, ох талантлив был Георгий Порфирьевич! Благодаря таланту и пробил дорогу из армейских поручиков в жандармские чины. Тусклая армейская служба сменилась яркой и рисковой жизнью офицера политической полиции. Хорошо начинал в Киеве, у генерала Новицкого. Тогда вовсю бесновались народовольцы: бомбы, убийства, террор. По недолгому размышлению Судейкин понял, как их можно остановить — внедрил в организацию своего человека. И та оказалась бессильна перед потоком убегающих из нее сведений: планов, имен, мест покушений. Через пару месяцев организация растаяла.
А 1 марта 1881 года в Петербурге убили Александра II. Народовольцы, после семи попыток. Рысаков с Гриневецким постарались, и с ними целая когорта фанатичных организаторов — Желябов, Перовская, Кибальчич, Михайлов, Гельфман. Этих взяли сразу, а потом полиция хватала всех, кто хотя бы чем-то вызывал подозрение. Столичная охранка захлебывалась от дознаний, допросов, очных ставок, свидетельств. Помощь пришла из провинции. Из Киева откомандировали неизвестного жандармского капитана Судейкина. В тех следственных делах талант судейкинский развернулся во всю ширь. Допрашивал изобретательно, логикой и азартом склонял к сотрудничеству. Тогда немногие устояли. Но дела получали размах, наполнялись сюжетами, обрастали именами и показаниями. Доселе неизвестный Судейкин вырастал в фигуру заметную, яркую. Военный прокурор Стрельников доложил о нем Александру III, жестко надзиравшему за расследованием убийства отца.
А через год Георгий Порфирьевич уже осваивался в новой, специально для него созданной должности — инспектора секретной полиции. Неприметное название скрывало важные полномочия: в соответствии с положением «Об устройстве секретной полиции в Империи» весь политический сыск, местные охранные отделения, тайные политические расследования оказались в ведении Судейкина. У российского политического сыска появился глава и началась, пожалуй, впервые после Бенкендорфа и Дубельта, новая история. История смелых, оригинальных, чаще всего беспринципных и наглых новшеств.
Судейкин жесточайшим образом требовал не арестовывать лиц, причастных к деятельности революционных организаций, до тех пор, пока не будут выявлены все их встречи и связи, маршруты передвижения, режим работы и жизни. Рисовались схемы, составлялись таблицы, писались справки — дела революционеров становились прозрачными. На арестах точку не ставили. В тюрьме его люди перестукивались с обитателями соседних камер и вытягивали у них информацию. Его агент Окладский через много лет попеняет ему: «Разве сам я додумался бы до такой подлости?.. Меня Судейкин подсаживал, он меня заставлял называться Тихоновым. Самому мне где же было додуматься?»1
Но Георгий Порфирьевич не был бы самим собой, если бы не видел в каждом взятом народовольце, в каждом бунтовщике и революционере потенциального агента. Поэтому предлагал работать вместе, убеждал в выгоде сего предприятия, где логикой, где фактами, где ложью и угрозами. Он уже понял, что для этой публики самовлюбленность и зависть выше порядочности, совестливости, товарищества. В памяти еще звучали сцены признаний борцов за свободу: Рысаков, Меркулов, Окладский так и сыпали на допросах именами соратников. А исключения несущественны, и их не надо, как килограммы, кидать на другую чашу нравственных весов, считал Судейкин. Еще в Киеве он решил для себя, что вербовать можно всякого, всяк в душе потенциальный агент, а если не агент, то притворяется и подозрителен — значит уже связан с кем-то, действует в чьих-то интересах.
Силен был мастер в провокации. Он, пожалуй, первый, кто сделал ее массовым инструментом политического сыска, первый, кто начал массовую вербовку в агенты. Выстраивая холодную цепь доказательств, как следователь Порфирий Петрович из «Преступления и наказания» Достоевского, он незаметно подталкивал жертву к сотрудничеству как к выходу из трагической ситуации. И бросал ей спасательный круг из собственных социально- нравственных фантазий на манер гоголевского Чичикова вкупе с Маниловым. Вот так он внушал студенту Гребенчо, замешенному в подготовке убийства военного прокурора:
— У меня и мысли нет, чтобы вы назвали имена товарищей. Но вы должны понять, что вот эти люди (называет высоких российских чиновников. — Э. М.) давно вынашивают планы реформ в самодержавной империи, а дела ваших соратников, провокационные дела, этому мешают. Зачем бессмысленное кровопролитие? Чтобы поддержать грядущие реформы, мы должны знать о планирующихся покушениях2.
Настоящей его находкой стал Сергей Петрович Дегаев, отставной артиллерийский офицер, сгусток болезненного тщеславия. Член «Народной воли», арестованный за антигосударственную пропаганду, он не выдержал психологического поединка с Судейкиным, очень хорошо понявшего притязания своего подследственного на верховенство в организации. Удовлетворить эти притязания теперь стало смыслом сыскных действий подполковника. На это время он стал для Сергея Петровича даже кем-то вроде наставника.
Когда разгромили центральный кружок «Народной воли», оставшаяся на свободе Вера Фигнер, входившая в исполнительный комитет, открыла Дегаеву все связи с провинциальными отделениями, и даже святая святых — с военной организацией партии. Теперь все связующие нити, сведения об активистах и