стиль. Светомузыка, лазеры… Очень динамично. Тебе бы понравилось. И почему бы мне не сходить с ней в кино?!
– Юрка! Тебя не узнать! Ты и говорить стал совсем по-другому! – восхищалась Ирина Владимировна. – Совсем избавился от нашего ленивого протяжного акцента и неряшливой, непредсказуемой интонации в конце фразы. Чистая московская речь. И немножко огрызаешься, а? А как же Людмила?
– А что – Людмила? – слегка пожал плечами Юра, вильнул взглядом, но ухитрился почти не покраснеть.
– Ничего, просто я тебя немножко поддразниваю. Все в порядке вещей, и мальчики есть мальчики. «Первая любовь – последняя игрушка». Не знаю, есть ли девушка, не записавшая себе в альбом этот ужасный афоризм. В мое время таких девушек, кажется, не было. А Людмилу ты увидишь среди сегодняшних гостей. Она, между прочим, поступила в тетеринский педагогический институт на иняз. Всегда хорошо училась. Не забудь хотя бы поздравить девушку.
– Она тоже выросла и похорошела? – съехидничал Юра в попытке скрыть неловкость. Он и сам не знал, хочет ли видеть школьную подружку, хочет ли, чтобы она видела его.
– Не скажу, что нет, но слишком ярко красит волосы, просто пламя бушующее! А ты не ершись, не ершись, коварный изменник.
Юру и Людмилу, самых молодых за столом, посадили рядом, и Юре поневоле пришлось ухаживать за Людмилой, втягивать в разговор ее, смущенную, ищущую спасения в книжной гордости и в замученных, замусоленных, спотыкающихся чужих словах. А Юра и сам не замечал, насколько стал учен манерам, насколько раскованно и ловко ведет беседу, насколько легко ему, начинающему дипломату, удается скрывать свое собственное смущение.
Но из графинчика мутноватого стекла в стаканы Людмилы и Юры лилось домашнее вишневое вино, щеки их пламенели от крепковатой наливки и сухого жара августовского вечера, и сердца тонули и захлебывались в оттаявшей памяти…
Быстро темнело, и закат оплывал, отступал к горизонту, но, поскольку праздник удался и никому не хотелось расходиться, зажгли пропылившиеся в сарае фонари и керосиновые лампы, долили стаканы, и бабушка Нина затянула непременную на посиделках песню про пароход и соблазнителя капитана. Песню подхватили, и вслед удаляющимся рука об руку в сторону речки Генераловки Юре и Людмиле доносилось знакомое и навязшее в зубах с раннего детства:
– «Ой-ей-ей, в глазах туман, кружится голова-а-а!..» – тихо-тихо и очень фальшиво, не своим писклявым голосом напела Людмила и теснее прижалась к Юриному плечу. – Давай приляжем, Юрка. Голова, правда, что-то кружится. Трава сухая, земля горячая. Цикады поют тревожно. Есть у вас в Москве цикады?
– Ни одной, – хрипло, не узнавая собственного голоса, ответил Юра. – То есть… Не знаю я, Людка…
– А и ну их. Пропади они. Надоели, нечисть. Слышишь, как пахнет трава? – шептала Людмила.
Сладость высушенных летним солнцем диких злаков и полынная горечь. Но Юра чувствовал лишь запах вишневого вина и Людмилиных волос, умащенных каким-то приворотным зельем из богатого тетеринского универмага, и действовало это зелье почище иных парижских парфюмерных изысков, отшибало разум, заставляло вытворять бог знает что. И свершилось невероятное, непозволительное, наказуемое, болезненное и прекрасное. Божественное.
Накатил запах степных трав и речной воды, повисла священная тишина, распахнулось бездонное широко дышащее живое небо, черным-черное над самой головой. А по горизонту дотлевала, изнемогая, тускнея, узкая-узкая ровная красная закатная лента…
За неделю до сентября Юру провожали всей семьей, пришли и учительши, подружки Ирины Владимировны, поэтому нежного прощания с признаниями и обещаниями не получилось. Алексей Николаевич, наделенный железнодорожной властью, остановил проходящий через Генералово поезд, знакомый проводник помог поднять с низкой платформы в тамбур чемодан, и не до нежных прощаний было за четвертьминутную остановку, которую мог позволить себе машинист поезда. Но непохоже было, что Юра так уж жаждет нежностей. Его ждала Москва и московские девушки – великолепные птички в синей фирменной джинсе и нежной замше, стриженные под Мирей Матье или Рафаэллу Карру. Его ждала Москва, и общество интересных и влиятельных людей, и учеба в невероятно престижном институте на проспекте Вернадского, в институте, о котором в Генералове могли говорить лишь восторженным и завистливым шепотом, будто это и не институт, а райские кущи.
Юра помахал с подножки, и поезд, набирая ход, понес его на север, к рубежу его памяти – к Оке. А Людмила, проплакав остаток дня и всю ночь, измучив слезами глаза и сердечко, наутро перелистала свой затрепанный школьный альбомчик с мудрыми мыслями и цитатами, нашла подходящее к случаю изречение и побежала на почту давать телеграмму Юре на адрес школы-пансионата, чтобы он прочитал сразу, как только приедет.
«Я – женщина, и, значит, я – рабыня, познавшая соленый вкус обид. Я – женщина, и, значит, я – пустыня, которая тебя испепелит…» – торопливо писала Людмила на почтовом бланке.
Почтарша Галина Федоровна такую телеграмму принять отказалась. Людмилу, пристыдив, выгнала и пообещала все рассказать ее матери, если девушка не перестанет дурить. И поскольку не было у Галины Федоровны профессиональной привычки держать рот на замке, она, по деревенской бабьей привычке домыслив то, что не было ей достоверно известно, ославила девушку – не со зла вовсе, а потому что к слову пришлось в праздной ежевечерней болтовне с соседкой.
Усталая и равнодушная к жизни мать, которая страдала неявно выраженной формой психического заболевания, то ли чем-то вроде депрессии, утрамбовавшейся за годы и годы, то ли пассивным неприятием окружающего мира, не могла защитить Людмилу. Обратиться к Ирине Владимировне у девушки не хватило духу, тем более что на страже стояла непреклонная Юрина бабушка Нина Ивановна.
И в душе Людмилы, на которую теперь в Генералове только ленивый пальцем не показывал и только ленивый не лез под юбку, злобно оскорбляясь непременным грубым отказом, зрело пагубное решение.
Превратности судьбы, кривые отраженья…
Хроника моего возвращения
Дача на Николиной Горе теперь заброшена, заснежена, и я тоскую по ней, во сне вижу облетевшие осенние березы, мне снится запах лесной прели и костра. Я и не знал, что могут сниться запахи. Остро сниться. Где-то мой приятель-бродяга Вася, не пожелавший поехать со мною в город? Он мне руки исцарапал в кровь и даже злобно взвыл, когда я попытался взять его в машину, и удрал через забор, весь взъерошенный и возмущенный. В общем, он прав. Я теперь сижу в четырех стенах, и мне здесь не нравится.
Здесь был какой-то цех, токарный, что ли. Стены толщиной метра в полтора, если не больше, из тяжелого плотного старинного кирпича, и каждый кирпич с вдавленной подковой – клеймом. Знаю, потому что один такой лежит у нас сбоку от крыльца, за кадкой с кипарисом – «на счастье», господи прости.
Юлька моя выбрала, мягко говоря, странное место для гнезда. Очень модное и дорогое, но – странное. Один из заводских флигелей, краснокирпичный двухэтажный дом с грубым фестончатым кирпичным же узором по фасаду и со стеклянным куполом мансарды, который поддерживают стальные ажурные арочные