СТОВБЧАТЫЙ Павел Андреевич
Записки беглого вора — 3
ЗОНА ГЛАЗАМИ ОЧЕВИДЦА
Рассказы
Последнее «Поле», или Закат солнца вручную
Этот невероятный, можно сказать, дикий случай действительно произошёл не так много лет тому назад в одном из самых жутких лагерей Пермской области, расположенном в маленьком таежном поселке, куда не часто наезжало начальство и где нет-нет да и всплывали такие «чудеса», о коих не в силах не рассказать автор, повидавший многое…
По этическим и другим соображениям фамилии действующих в рассказе лиц будут изменены, но имя и фамилию главного лица, Александра Серова, самарского профессионального карманника, «профессора» лагерной психологии, человека чуть ли не энциклопедических знаний по истории государства Российского и географии, изменить не поднимается моя рука.
К великому сожалению, я уже не могу испросить позволения на это у самого Саньки, но очень надеюсь, что дорогой мой, ныне покойный уже, друг простил бы мне эту маленькую вольность, как прощал многое и раньше своему закадычному дружку-писаке Пашке-одесситу, волею судьбы заброшенному на самое уголовное дно, а именно в один из лагерей знаменитого «Спецлеса» со страшным названием «мясокомбинат».
Ленин, как за картавость называли Саньку за глаза и самые козырные арестанты зоны, действительно не знал себе равных во многих вопросах, и единственным, на мой субъективный взгляд, недостатком его являлось то, что он не любил писать и потому не оставил после себя ни единой записанной мысли или строки. Санька никогда не был вором в законе в полном смысле этого слова, но тем не менее он был настоящим, без званий, вором по жизни и потому не считал для себя возможным навязывать кому-то идеи, «рулить», судить и становиться хоть какой-то, пусть и лагерной, пусть блатной, но все же властью.
Санька подчинялся только одному Господу Богу, не верил в хорошие советы и рецепты, а равно чужие истины и, как говорится, благодаря своему редкому опасному «дару», успел «отпыхтеть» полных двадцать шесть лет из прожитых на свете сорока семи.
Четыре жутких самосуда, девять лет крытой тюрьмы и всяких «спецов», более тысячи суток штрафного изолятора и БУРов в то время, когда там кормили только через день сечкой и липким серым хлебом спецвыпечки! Вся его прожитая жизнь прошла в бесконечных муках и вынужденных «постах», и, видимо, поэтому этот на редкость чистый, не отягощенный многими житейскими соблазнами мозг работал как часы и выдавал порой «на гора» такие ребусы и вопросы, от которых у туповатого лагерного начальства едва не выпадали от злости зубы.
Серый, как и Христос, никому на свете не «выкал», обращался только на «ты», и, когда в зону нежданно приехал генерал Вешков, бывший тогда начальником нашей управы, он, по обыкновению, по-простецки сказал ему пару слов, чем довел последнего до топота ногами и ругательств.
Внешне, да простится мне такая правда, Серый точь-в-точь походил на высокую, худую, горбатую обезьяну, передвигающуюся по зоне вечно шаркающей походкой некоего Сухаревича, и от одного его вида, а он никогда не ходил без сеточки с газетками и журналами, можно было смеяться полдня и совсем не обедать. И только глаза, глаза, эти почти святые, немножко водянистые и серые от «шубных» камерных стен, жалеющие, все-все понимающие, но еще до конца не простившие палачей и прочих типов «высокой» политики глаза, говорили о том, что эта смешная, губастая обезьянка, этот странный тип с претензией на оригинальность, как часто выражался он сам, знает нечто такое, чего не знают другие.
Да, я искренне и по-настоящему любил этого бродягу и человека, который никогда не поднял руки и на птичку, но так и не успел сказать ему об этом в глаза! И вот сейчас, в память обо всех винно и невинно погибших в лагерях за последние тридцать лет людях, цифры о коих все так же не просачиваются почему-то в печать, в память обо всех убитых, замученных изуверски и сожженных заживо, растерзанных собаками и задушенных, в память о тех, перед кем никогда и никто не извинится ни при каком строе, в память о моих соотечественниках и братьях я пишу настоящий рассказ как последнее «прости!» Саньке и всем иже с ним, таким же грешным и несчастным страдальцам-мечтателям, как и мы с вами. Бог им судья, и пусть хоть немного утешатся их матери, жены и дети.
На дворе стояла лютая уральская зима. Свирепствовал сорокавосьмиградусный мороз, в бараках было адски холодно, у людей изо рта валил пар. Спать приходилось месяцами одетыми, а то и под вторым матрацем, у кого он, конечно, имелся.
В тот памятный для многих день, а было это как раз в то весьма неспокойное время, когда на зонах часто усиливали охрану и боялись странно участившихся, будто по некой команде, захватов заложников и прочих подобных спектаклей, дежурным по колонии был сам хозяин, начальник лагеря подполковник Тюкин.
Как правило, хозяин наш любил дважды за смену обойти все жилые бараки и, как говорится, по делу и без дела нагнать жути на заключенных. Надо сказать, ему это удавалось без особого труда. Обходы заканчивались тем, что человек семьдесят — восемьдесят загоняли для профилактики в железные клетки, построенные специально на улице, у вахты, и держали там всю ночь, а других — языкатых, известных, дерзких и прочих, числом чуть поменьше, волокли сразу на пятнадцать суток в ледяные бетонные камеры.
Тюкин никогда не выписывал десять или двенадцать суток за то или иное нарушение режима, а «грузил» сразу пятнадцать, даже если ты нечаянно пукнул при нем под одеялом. Он в полной мере наслаждался своей безграничной таежной властью, и, чего греха таить, его, конечно же, боялись все или почти все заключенные в большей или меньшей степени.
Наш довольно старенький, но ещё хорошо показывающий телевизор был установлен прямо в коридоре барака на высоком столике так, чтобы передачи могли видеть сразу все девяносто с лишним человек отряда.
Ещё до начала передачи «Поле чудес» в тот вечер, а вёл её Влад Листьев, зеки буквально до отказа забили весь коридор и, закутавшись в бушлаты и шарфы, кто стоя, а кто сидя, вовсю дымили скрутками и сигаретами, дабы хоть немного согреться и, как говорится, в кайф глянуть ништяковое, весёлое «Поле».
Передача уже шла несколько минут, когда на пороге, едва втиснувшись в с трудом приоткрывшиеся двери, неожиданно появился хозяин и сопровождающая его свита из офицеров и прапорщиков.
При виде так некстати явившегося хозяина передние тотчас надавили на задних, и вокруг Тюкина и свиты моментально образовалось нужное и должное свободное пространство, разделяющее одних и других. Однако этого действа, или «шороха», было мало для ублажения хозяина; по царящим тогда да и ныне лагерным порядкам требовалось гораздо большее.
Ну, во-первых, никто из сидевших, за исключением завхоза отряда, не вскочил с места, во-вторых, «эти гады и ублюдки» сидели в помещении в головных уборах, никто не поздоровался с «папой», курили прямо в коридоре, а на стене не было графика просмотра телепередач.
Итак, в коридоре стояла гробовая тишина, и только ничего не ведавший об этом Влад Листьев весело острил и легко, красиво, утонченно подтрунивал над симпатичной милой провинциалочкой из Воронежской губернии, которая очень волновалась и от того заметно конфузилась и сбивалась, когда Влад по ходу верчения колёса задавал ей те или другие вопросы.
Слово на табло было достаточно длинным, одиннадцать букв, вопрос явно мудреным, и потому игроки никак не могли нащупать «нужную нить», мазали и, наугад называя не те буквы, огорчались.
Тюкин молчал, но смотрел не на экран телевизора, как зеки, а пристально вглядывался в лица осужденных, проверяя силу своего гипнотического, как он считал, взгляда или «присаживая на гипноз», выражаясь по-арестантски.
Да, в подобных условиях и обстоятельствах и пухленький кролик будет казаться сущим удавом, а потому «гипноз» действительно действовал, и бедные зеки спешно отводили взгляд в сторону либо виновато и приниженно опускали головы вниз, дабы не стать жертвой и козлом отпущения.
Два офицера и два дюжих прапорщика, словно четыре штыка, не шевелясь, стояли за спиной хозяина и ждали его реакции.
Тюкин частенько бил и их, в основном ссыльных взяточников и строптивцев по линии МВД. Он был настоящим князем в колонии и поселке и особо не церемонился ни с офицерами, ни с их интеллигентными, еще не обкатанными как следует женами. Однажды он прямо при заключенных разбил большие красивые и весьма прочные нарды об голову дежурного майора, который вовсю шпилил с осужденными на деньги, а между делом занимался еще и известными «голубыми» шалостями… С тех пор к «потерпевшему» этому накрепко прилипли сразу две клички — Шпилевой и Головатый.
Одним, словом, контингент служащих на «мясокомбинате» был еще тот, и, конечно же, отнюдь не случайно в своё время попал сюда и Тюкин…
Игра не по правилам не устраивала «барина» ни в коем случае, и он постоянно требовал от подчиненных только игры на себя.
Секунды тем временем бежали за секундами, развязка в бараке вот-вот должна была наступить, ее-то все и ждали.
— Ну сто, суцски?.. — наконец гаркнул и одновременно как бы прошипел Тюкин, в очередной раз обводя всех присутствующих тяжелым, немигающим взглядом. Он плохо выговаривал шипящие и букву «р» и потому изрядно шепелявил и «сикал» не по возрасту.
Я невольно открыл здесь тайну… и, возможно, многие из тех, кто прошел в оные годы через «мясокомбинат» и сейчас читает эти строки, наверняка узнают и вспомнят «бравого» начальника по кличке Сучка, а заодно, глядишь, припомнят и лагерного поэта-писаку Пашку, который слал целые поэмы в Верховный Совет, получал телеграммы от Шолохова и просил прислать бандероль с куревом у самого Леонида Ильича…
— Телевизол, понимаесь, смотлите, да?! Лабота, го-волите, тяжелая? — с сарказмом процедил он, не ожидая ответа. — Ну-ну… Холосо… Смотлите, сволочи, смотлите, посмотлим и мы завтла на нолмы, посмот-лим… — Тонкие, почти женские, его чувашские или мордвинские губы тронула едва заметная, но