Мы были с тобой не из самых прилежных учеников в школе, страдая излишним нетерпением, но разве в то время мы умели думать, загадывая вперед надолго? Лишь бы кончить со школой, а там все казалось возможным и доступным... Для моего поколения авиация всегда была рядом, даже если ты сам не мог летать. Нам были близки Громов и Чкалов, Раскова, Гризодубова и Осипенко. В Политехническом музее фантазеры из инженеров уже читали лекции о полетах в космос, и мы были уверены, что все это сбудется, только не надеялись, что буквально на наших глазах. Мы не заметили сами, как авиация прочно срослась со всей нашей жизнью, из чуда стала необходимостью. И в том, что десять лет своей творческой жизни посвятил потом дружбе с летчиками, я вижу знамение времени, для которого характерным признаком стали эмблемы с крыльями. И то, что в семье есть летчики, было уже нормально.

Нас волновали тогда значки Осоавиахима — учись метко стрелять, ездить верхом, летать на планере и самолете. И вот однажды Осоавиахим пришел к нам в школу: двое, крепкие, уверенные в себе, загорелые, на их петлицах светилось небо, — они как будто поиграли на волшебной дудочке и увели за собой ребят.

Дорога в небо начинается в аэроклубах. О них вспоминают тепло и ветераны Арктики и космонавты. Если ты хочешь по-настоящему испытать вдохновение скорости и свободы движения — ты найдешь их в спорте, в аэроклубе, хотя учебный полет «по коробочке», как писал конструктор Олег Антонов, безопасней лихой езды на мотоцикле. Смелость с юных лет закаляется в спорте, а не в бесцельной гоньбе и бессмысленном риске. Полет на спортивном самолете — это подлинное чувство свободы, не обремененное тщеславием собственности. Самолет не надо приобретать и прятать на дворе в большой «собачий» ящик, терзаясь по ночам бессонницей, а днем путешествуя на ногах в поисках запасных частей. Дорога в космос тоже начиналась в аэроклубе. Среди тысяч писем, которые присылают космонавтам с вопросом, как стать пилотом космоса, самые дельные те, где спрашивают, как научиться летать. Уже в аэроклубе зарождается прочное чувство, которое делает романтиков фанатиками летного дела, — любовь к машине: от самой первой, с полотняными крыльями, до той, что еще ждет тебя, если ты навсегда выбрал дорогу в небо, — с острым профилем пули и маленькими крыльями, откинутыми, как руки перед прыжком... И Лида Пяткова, спортсменка из Барнаула, недаром писала Юрию Гарнаеву: «Я не знаю, кто привил мне такую любовь к авиации. Я летаю на послушных ЯК-18. Славный маленький самолет! Как хорошо взлететь самой и уйти в зону! Как хорошо, когда он слушается твоей руки! Только коснешься посадочной полосы — и снова хочется лететь».

Как я завидовал тебе, когда ты, не колеблясь, записался в аэроклуб и сразу перестал быть просто школьником; у тебя появились другие заботы, и я провожал тебя по вечерам на занятия до тех заветных дверей, куда брали только здоровых. Ты терпеливо объяснял мне управление самолетом и с необычайным прилежанием чертил на школьной доске схему посадки или рассказывал, как вы уже тренируетесь в настоящей кабине, поставленной в учебной комнате: ручку на себя — и нос самолета должен подниматься, отрываясь от земли, когда встречный поток при разбеге ударится в подставленные ему крылья. Или говорил, что инструктор все время повторяет: «Главное — сообразительность!», а уж у тебя ее всегда было хоть отбавляй...

Нам казалось тогда, что ты тоже при отличном здоровье, легко пройдя медицинскую комиссию, только по особому счастью попал в аэроклуб. Мы думали, что летчик обязательно должен быть очень рослым, как будто он на плечах своих поднимет весь небесный свод, и только через много лет я узнал, что худощавый и легкий Сергей Анохин лучше переносит перегрузки, чем люди более крупные. Ты был тоже невысокого роста, темный, как цыган, с характером живым и неспокойным.

Неожиданно зимой начались полеты. Вас сразу стали приучать — как только вы освоили взлет, посадку и полет «по коробочке» над аэродромом, — летать в открытом самолете в суровых зимних условиях, и ты приходил теперь в школу обветренный, как те пилоты из Осоавиахима, что предложили тебе поступить в аэроклуб. В Европе уже шла война — над ней нависли самолеты со свастикой на крыльях...

Летом вы жили прямо у аэродрома, и можно было приезжать к тебе, надо было только спросить тебя, учлета Колю Федорова, чтобы пройти на поле и увидеть, как выстроились в длинный ряд легкие учебные машины. Теперь тебе была открыта дорога в авиационное училище, после которого любитель- спортсмен мог стать даже настоящим классным истребителем, мастером высшего пилотажа и воздушного боя. А мне оставалось только следить с откровенной завистью, как ты приучаешься быть пилотом. Но ты обещал, что всю жизнь будешь летать за двоих и перед выпуском добьешься разрешения поднять меня хоть раз на самолете — это было сказано с великодушием истинного авиатора. Ты был тогда в упоении от того, что открылось над землей, и все пытался мне рассказать, чувствуешь, когда машина послушно поворачивается в руках и тебя невольно охватывает чувство свободы, от которого так хорошо живется птицам... И ты верил в свое летное будущее — ведь сам знаменитый Осадчий, приехавший с комиссией в аэроклуб, сказал при тебе, как когда-то Блерио своему ученику: «Из парня выйдет толк. Он родился летчиком».

Большая война — теперь она приходит для всех, никого не оставляя в стороне, и сразу забываются наивные заботы о мирных, но дорогих тебе пустяках и остается только то большое, общее, которое гнетет каждого, пока война тасует наши судьбы... В тот воскресный день, когда репродукторы остановили всех на улице, казармы к вечеру уже были полны штатскими людьми, еще не успевшими получить гимнастерки. Настало время, когда авиация оказалась для Москвы болью, гневом и надеждой, — чужие самолеты вскоре пришли в наше небо в медленно густевших сумерках, истошно завыли сирены, и мы запомнили отчетливо и навсегда прерывистый, воющий звук моторов «юнкерса», который крадется в темноте, где-то над нами...

Начались глухие ночи бомбежек, и город, в котором все меньше оставалось здоровых мужчин, — на всех вокзалах, у воинских эшелонов, каждый день плакали женщины, запомнив навсегда пронзительно-ясные огни светофоров, открытых перед поездом, уходящим к фронту, — город все больше втягивался в извечную солдатскую работу: рыл землю для бомбоубежищ, оборонительных рубежей. И надолбы у окраин, косо вкопанные в землю рельсы противотанковых «ежей» уже красноречиво говорили о возможной и близкой осаде. А по ночам Москва стерегла свои крыши. Брезентовые рукавицы, щипцы для того, чтобы схватить зажигательную бомбу, ящики с песком — все это немудреное оборудование, с которым так быстро освоились старики и подростки, не дало их самолетам жечь наши дома. И только тоскливое чувство беспомощности, когда вместо легких «зажигалок» вдруг разрывал небо тошнотворный вой падающей фугасной бомбы, сразу властно напоминало о жестокой силе чужих эскадрилий, регулярно появлявшихся теперь над городом.

Но случилось чудо. У них было все: преимущество в технике, в летных кадрах, уже обученных на войне над Европой, но они не могли пройти. За месяц из двух почти тысяч самолетов прорвались меньше трех десятков — и эти не все ушли обратно, по утрам их желтые скореженные обломки выставляли на площадях. В окнах витрин, заклеенных крест-накрест полосками бумаги, мы впервые увидели портреты наших летчиков, тех, кто закрыл собой Москву. Мы узнали о Талалихине. Вместе с таким опытным испытателем, как Супрун, бились за наше небо совсем молодые ребята, почти что наши сверстники, еще не так давно уходившие со школьной скамьи в аэроклуб, а затем в летное училище... Мы узнали про Гастелло, и слово «таран» стало вскоре синонимом ожесточения в справедливом бою.

Я работал тогда на авиационном заводе, мы делали стойки для самолетных шасси и сутками не уходили из цеха, а спали во время бомбежек, когда выключался ток, прямо за станком, на металлических стружках, под глухое хлопанье зениток, сквозь которое иногда вдруг нарастал над нашим заводом резкий свист, как будто с неба рушился поезд, и стены дрожали от близкого взрыва бомбы.

Я остался в Москве потому, что единственный из всех в нашем школьном выпуске не мог быть призван в армию и пошел на завод. Ты тоже все еще не был призван. Как выпускник аэроклуба, ты был оставлен в распоряжении ВВС, но даже в летных училищах не хватало мест, а на фронте не хватало самолетов. Мы вместе пробыли в Москве весь конец первого года войны, которая оказалась совсем не такой занимательной и быстро победоносной, как в известной тогда книге Павленко «На востоке»... Нелегкий быт войны сразу пригнул пожилых — горестными заботами о близких, ушедших на фронт, холодом и постоянным недоеданием, от которого у стариков уже развивалась дистрофия. В притихшем и сильно опустевшем городе заметно сократилось движение, у булочных и магазинов постоянно тянулись долгие очереди, где подслеповатые старухи путались дрожащими пальцами в цветной лапше всяких карточек и талонов. А в домах то и дело лопались трубы и отопление выходило из строя. Лимит был введен на все — на хлеб и на свет.

Теперь уже не знаю точно когда, помню только, что день был весь какой-то серый и пасмурный, — хотя и солнечные ясные дни не оставили от того времени светлых воспоминаний, все слилось в одно постоянное чувство растущей тревоги, потому что сводки сообщали глухо о том, как фронт неожиданно быстро приближается к Москве, — мы пришли с тобой днем в Музей авиации, где в сумрачных тихих комнатах, кроме красных деревянных пропеллеров, чье изображение пересекало известную всем эмблему Осоавиахима, стояли образцы самолетов: старый зеленый разведчик «Р-пятый» и красиво раскрашенный в белое с красным тот самый учебно-тренировочный, на котором ты летал в аэроклубе. В темноватых залах никого не было, кроме нас, и даже никто не следил, чтобы самолеты руками не трогали, — казалось, что все здесь медленно покрывается пылью, а про музей этот просто забыли, и он терпеливо ждет со дня на день, когда его закроют совсем по случаю военного времени.

Мы остановились около учебной машины, и ты спросил меня:

— Помнишь Батракова?

— Еще бы.

Мы были слишком молоды, чтобы быстро забывать о таких впечатлениях. И впервые увидели тогда смерть, как это выглядит не в книге, а после удара машины в большое дерево.

— На ней мы летали, на нейi он и разбился. Хотя сам повторял нам, что машина неустойчива.

Батраков был инструктором и получил разрешение тренироваться для спортивного перелета, но однажды вечером, после напряженного и утомительного дня занятий, он возвращался из зоны полетов над лесом на небольшой высоте, в паре со своей женой, тоже инструктором, и вдруг сорвался в штопор. Жена одна вернулась на аэродром, и, когда за ним приехали и стали снимать разбитый самолет с дерева, оказалось, что приборная доска глубоко врезалась ему в грудь, а спинкой сиденья снесло сзади полчерепа. Во время похорон в клубе, куда мы пришли с тобой вместе, жена все время поправляла в гробу подушку — ей все казалось, что виден разбитый затылок.

Герой Советского Союза, лауреат Государственной премии, заслуженный летчик-испытатель СССР полковник Сергей Николаевич Анохин — невыдуманный герой нашего времени.

Так начиналось катапультирование.

Отстрел лопастей вертолета — теперь прыжок под винт будет возможен.

Гарнаев снова собрался в путь.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату