В биографических статьях и очерках о Грине имя Нины Николаевны всплывало редко. Куда чаще вспоминали его первую жену Веру Павловну Абрамову, впоследствии Калицкую. Между тем этот брак, мирно распавшийся еще в 1913 году из-за непреодолимой внутренней чуждости супругов, в жизни писателя значил куда меньше, чем союз с Ниной Николаевной.
Откройте «Алые паруса», самую отрадную из гриновских вещей. Ликующее звучание феерии критика приписывала… сказать стыдно — влиянию Великой октябрьской социалистической революции. Это якобы она вдохнула в автора оптимизм. Что ж, некоторые надежды на социалистические преобразования писатель поначалу действительно возлагал. Так, он создал в девятнадцатом году сочинение в стихах «Фабрика Дрозда и Жаворонка», где скучно описал красивую, как реклама современного производственного дизайна, фабрику будущего.
Неудача была предрешена: автор взялся не за свое дело. Его интерес к хрустально-металлической, пышно озелененной фабрике был поверхностен, лишен мысли и страсти. Трудно поверить, что «Алые паруса» написаны тем же пером, из-под которого вышла эта плоская поделка. Но таковы законы искусства. Муза не является по команде. Она лучше художника знает, когда посетить его, а когда не стоит. Революции не привелось вдохновить Грина на что-нибудь более значительное.
Это сделала любовь. Сила, которая в мире гриновской прозы всегда значила больше, чем самые грозные катаклизмы. «Нине Николаевне Грин подносит и посвящает автор», — вот слова, которые издателям, верно, не раз хотелось убрать с титульного листа «Алых парусов». Потому что адресат и вдохновительница феерии была для властей очень неудобной персоной. Даже после смерти ей не позволили покоиться рядом с Грином. Потрясающую историю о том, кто и как нарушил этот кощунственный запрет, вы узнаете, если прочтете статью Ю. Первовой «Ночью на старокрымском кладбище» («Родина», 1990, № 8).
«Они жили долго и умерли в один день», — такой финал нравился Грину в историях о счастливой встрече двоих. Судьба распорядилась иначе. Нину Николаевну ждали без малого четыре десятилетия вдовства. И одно из этих десятилетий она провела в сталинских застенках.
Попробуйте представить: Ассоль в лагере. Постаревшая. Пережившая Грэя. И все же прежняя. Она хранила его портрет, Помнила его «настоящим» — таким, каким был с нею и в своих книгах — наперекор иным мемуаристам, рисующим его мрачным неотесанным пьяницей. Кто знает мужа лучше, чем жена? Жена Грина говорила о нем так, что даже те из лагерников, кто относился к нему холодно, бывало, превращались в почитателей его творчества.
Это не сентиментальная зэковская байка: так было. Я знаю об этом от Елены Алексеевны Ильзен-Грин (совпадение фамилий случайно), хорошего поэта, тонкого ценителя литературы, умного, веселого и правдивого человека, тоже прошедшего лагерь. Кстати, она, наделенная редкостной памятью и даром рассказчицы, часто пересказывала товарищам по несчастью прочитанные книги. Среди тех, что пользовались особенным успехом, была гриновская «Жизнь Гнора» — насыщенная событиями, жгучая повесть любви и предательства, соперничества и мести. Страшноватая. Но с хорошим концом. Люди, когда им совсем худо, ценят это.
ТАМ И ЗДЕСЬ
Здесь страшно, темно… Скоро будет еще темнее.
Там — Арвентур.
Сплетник, выдумавший, будто Грин похитил сундук мертвеца с рукописями вместо пиастров и произошло это злодеяние близ Зурбагана и Сан-Риоля, по- видимому, смыслил в географии не больше Митрофанушки. Таких городов нет ни на одной карте. Нет там и Гель-Гью, на праздничных улицах которого совершаются таинственные события романа «Бегущая по волнам», нет ни Гертона и Покета, где живет и гибнет Давенант из «Дороги никуда», ни Лисса, где Грэй ходит по лавкам, выбирая шелк для алых парусов, а лоцман Битт-Бой, по прозвищу Приносящий счастье, навек прощается с сушей, уходя с свое последнее плавание («Корабли в Лиссе»).
Между тем мир, в котором действуют герои его романов и новелл, был для автора реален, как собственная квартира (впрочем, подобной собственности Грин как раз и не имел: постоянная крыша над головой у него появилась лишь в конце жизни). Знавшие писателя утверждали, что в его представлении это была не просто выдуманная местность, «которую можно как угодно описывать», не зыбкий мираж — она существовала «в определенном, неизменном виде». Э. Арнольди, литератор-современник, вспоминает, что однажды по его просьбе Грин рассказал, как пройти из Зурбагана в одно из окрестных селений, также упоминавшихся в гриновских книгах.
Он говорил, — вспоминает Арнольди, — «спокойно, не спеша, как объясняют хорошо знакомую дорогу другому, собирающемуся по ней пойти. Он упоминал о поворотах, подъемах, распутьях, указывал на ориентирующие предметы вроде группы деревьев, бросающиеся в глаза строения и т. п. Дойдя до какого-то пункта, он сказал, что дальше надо идти до конца прямой дорогой».
Впрочем, не забудем: Грин при всей своей суровой замкнутости был изрядным мистификатором. Поэтому заинтригованный слушатель пожелал проверить, была ли то импровизация или распутья, строения, холмы придуманного края впрямь отпечатаны в сознании своего творца с ясностью и постоянством реальных картин. Он постарался запомнить зурбаганскую дорогу, а спустя какое-то время попросил Грина рассказать о ней еще раз. И он узнал ее — дорога, несомненно, была та самая.
Фантастические страны существуют в литературе испокон веку. Достаточно вспомнить «некоторые царства», подземные, подводные, заоблачные края мифов и фольклорных сказок, диковинные местности, где странствовали рыцари Круглого Стола, путешествовал свифтовский Гулливер, обитали герои Рабле. Даже в советской детской литературе можно уловить отголоски этой древней традиции, только у нас она обычно переосмыслялась или подчеркнуто иронически, как в «Швамбрании» Л. Кассиля, или уж очень сентиментально, как у М. Шагинян в «Повести о двух сестрах и волшебном стране Мерце», хотя обе книжки не бесталанны.
Дело в том, что каноны соцреализма осуждали «бегство от действительности» — тоталитарная идеология крайне враждебно воспринимала даже такое, на первый взгляд безобидное, проявление внутренней свободы. Если иной автор и позволял своему герою подобную склонность, требовалось, чтобы в финале она была преодолена, как наивное ребячество, или разоблачена, как вредное индивидуалистическое заблуждение.
Между тем в европейской литературе двадцатое столетие отмечено появлением новых таинственных стран, выдуманных Д. Р. Толкиеном, К. С. Льюисом, У. Ле Гуин. Есть и немало других, но то были создания иного плана, по преимуществу либо сатирические, либо научно-фантастические и потому далекие от предмета нашего разговора. Прославленные сказочники-философы, Толкиен, Льюис и Ле Гуин в эпоху торжества злых сил поведали о борениях беззащитного, но непримиренного человеческого духа, найдя для этого до странности адекватную форму волшебно-приключенческого повествования с элементами символизма и абсурдизма, вместе с тем близкую и волшебной сказке, и рыцарскому эпосу.
В нашей стране, по понятным причинам, их узнали поздно. Зато европейских читателей середины века они поразили сразу. И не столько оригинальным переосмыслением традиции (хотя это было), сколько хватающей за сердце непохожестью на что-либо читанное ранее и правдой выраженной там драмы современного сознания.
Знали ли они, что в России у них был удивительный предшественник? Бог весть. Рожденный всего на двенадцать лет раньше, чем появился на свет автор «Властелина колец», Грин умер, когда оксфордский профессор Толкиен лишь приступал к созданию знаменитой трилогии. Но когда Толкиен рассуждает о том, зачем нужна человеку Волшебная Страна, и усматривает в сказке, помимо многого другого, выражение «самого древнего и глубокого желания человека — осуществить Великое Бегство от реальности, а значит, от Смерти», почти все это мог бы сказать о своем творчестве Грин.
Почти, но не все. Одна из причин отличия, как мне кажется, в том, что Толкиен видит мир глазами верующего, Грин же, по-моему, был скорее агностиком. Вопрос об его отношениях к религии сложен. Многое, о чем пойдет речь, будет близко затрагивать его, но пытаться однозначно разрешить такой вопрос здесь было бы ненужной дерзостью.
В частной жизни Александр Степанович, не являясь образцовым прихожанином, отнюдь не был и безбожником. Перед смертью он исповедался и причастился, даром что не простил по христианскому обычаю большевиков, а очень по-гриновски ответил священнику, что они ему «безразличны». Его хоронили по церковному обряду, из-за чего многие из тех, кто оплакивал эту утрату, не посмели присоединиться к процессии — по тем временам само присутствие на такой церемонии уже вызывало недовольство властей.
Но то, что в житейских обстоятельствах может выглядеть простым и очевидным, в творчестве обретает иные черты. И мир, созданный художником Грином, мудрено уложить в рамки православного канона. (Впрочем, подозреваю, что Александр Мень не увидел бы здесь непреодолимых трудностей, на то он и был не обычным служителем церкви, а крупным религиозным мыслителем двадцатого столетия). Грин же был сыном своего века — времени величайшего всемирного, а не только отечественного кризиса христианской культуры. Не его вина, если «страшный» город, кошмар его юности, одинаково давил громадами тюрьмы и собора. Видно, тот собор походил на тюрьму больше, чем это пристало дому Бога, который «есть Любовь».
Читая Грина, чувствуешь, что обещания бытия за гробом были темны его сердцу, будущее со своим научно-техническим прогрессом не рождало поэтического вдохновения, настоящее… настоящее было то самое, о котором его современник Саша Черный, известный сатирический поэт и глубокий, по- моему, недооцененный лирик, в одном из горчайших стихотворений, прося у Бога небытия, сказал: