расправив бумажные крылья, фланировала на пол. Чуть прижмурившись большими коровьими глазами, Амалия покорно – она вообще с удивительной покорностью сносила все: и нападки австрийской начальницы, и мизерную зарплату, и крохотную квартирку с удобствами в коридоре, которую она делила с коллегой, – лезла под стол, долго шарила под ногами в огромных, каких-то безразмерных, вечных резиновых сапогах, которые она носила при любой погоде, и, наконец, порозовев от напряжения, появлялась снова.
Растрепанного преподавателя зовут Фридрих; он сразу же попросил называть его Жаном. Раздав прописи, он усаживался на стол и, сверкая мускулистыми икрами, покачивая ногой так, что видны были все мелкие родинки, сеточка вен, нескромно выглядывавшая из-под коленки, и седоватые волоски, начинал рассказывать. Преподавание немецкого его тяготит – а в этой вечерней школе для взрослых на квалификацию учителей никогда не обращают внимания, по-английски объяснил мне Мухаммед из пригорода Зальцбурга.
Целый час – то горячась, то задумчиво уставясь в потолок и почесывая переносицу, – преподаватель рассказывал о своей непонятости, о жене-француженке, о ксенофобии и высокомерии зальцбуржцев, о тупости немцев, о заговоре в местной полиции, о нечувствительности швейцарцев. А потом задавал домашнее задание, с грохотом выволакивал велосипед из класса и исчезал, лихо проезжая последний лестничный пролет прямо верхом.
Курс вообще-то мамин – я хожу на занятия, только когда мама не может.
Мы все нутром понимали, что немецкого с Жаном не выучим, но упрямо ходили. Кто почему – мы оттого, что все еще на что-то надеялись, да и деньги уже заплатили.
Сбивчивые откровения лохматого Фридриха-Жана мне переводил Ваня. Ваня когда-то жил в Грозном. Во время одного из обстрелов погибла вся его семья – а полумертвого Ваню подобрали врачи «Красного Креста». Он потерял сознание от боли на превращенных в руины улицах Грозного, по которым он бегал в детстве в школу, а очнулся уже в итальянской больнице. Несколько лет кочевал по клиникам, бесчисленное количество раз ложился под нож нейрохирургов, пока не оказался в Зальцбурге. Ване выделили квартиру, и он очень боялся ее потерять – ехать ему некуда и не к кому.
– Понимаешь, – торопливо объяснял Ваня, – я по-немецки-то хорошо знаю, пока по больницам лежал, выучил. И слова все специальные даже – катетер, капельница, наркоз – могу с профессорами объясниться, если что. Только скрываюсь я; если они поймут, что я не такой больной на голову, как они думали, отберут небось беженские пособия.
Ехать обратно по набережной Зальцаха, по аллеям цветущих, пахнущих сливками каштанов, мимо зефирных вилл и кованых мостов, – как нестись на верном коне в европейское Средневековье. Весь Зальцбург тоже на железных конях – мамы и папы, бабушки и дедушки в велосипедных шлемах, ободранные нищие и одетые с иголочки сотрудники банков. Кажущееся равенство оборачивается снобизмом марок и оснастки.
Без велосипеда тут нет жизни – даже без самого плохонького.
Через неделю после приезда мы с мамой купили газету объявлений и нашли на окраине дешевые велосипеды. Долго ехали – с двумя пересадками, шли по узким улочкам, уже карабкавшимся на гору, до дома – ласточкина гнезда, обнявшего холм, облепившего его в стремлении слиться в одно целое. Объяснялись жестами с маленькой старушкой, которая ползала по этому холму юрким пауком, будто родилась для того, чтобы не ходить по твердой земле, а пластаться по горам. Она завела нас в огромный сарай, где с потолка свешивались громадные мотки ржавой проволоки и покрывался пылью в углу древний мотоцикл. Показала велосипеды – а потом стояла, сложив руки на животе, насмешливо глядя, как мы, боясь упасть, осторожно, мелкими шажками свозили старенькие машины с горки.
Когда едешь с курсов немецкого по набережной, хочется продлить это мгновение – ветер в лицо и предчувствие будущего, которое не может быть плохим просто потому, что оно будущее, потому что темнее всего, говорят, уже перед самым рассветом. И оттого, что едешь не домой, не к себе, а в дом, из которого хочется сбежать, еще только-только переступив его порог.
Квартира Герхарда – вся стерильно-белая. Белые, как в сумасшедшем доме, стены, не расцвеченные картинами, окна без занавесок, отчего сам себе кажешься обнаженным и слепым, а вечерами темь – беспросветная, глухая, какая бывает только в горах, – смотрит с улицы прямо в тебя, гипнотизирует черным провалом в пластиковой раме.
В этой квартире нет книг – ни одной – и не предусмотрены для них полки, а в гостиной с потолка свешивается провод с одинокой голой лампочкой.
Сестра спросила у мужа, почему нет абажура и не купить ли лампу – он захохотал, двигая острым кадыком: «Russenlicht»[1]. Тратить деньги на такую чепуху не стоит, объяснил он.
Герхард не может тратить деньги – в нескольких банках у него кредиты на квартиру, машину и компьютер. Он говорит, что ему нужен сейф, – и каждый день листает толстые каталоги, подолгу задумываясь над цветными картинками. То и дело шепчет сестре – твоя мать же продала квартиру в Москве, возьми у нее деньги. Сестра идет к маме – и деньги, вырученные за квартиру, тихонько тают.
Часто после работы Герхард не входил в дом, а суетливо вбегал, захлопывал дверь, наваливаясь на нее, будто за ним гнались. Прилипал, раскинув руки, жадно приникал к дверному глазку. Оборачивался – бледное лицо, полубезумные глаза – дыша тяжело, испуганно. Только потом шел в спальню менять рабочие брюки на пижамные штаны с козерогами.
Мы с мамой выписывали слова из словаря – на голубых листах бумаги вырастали неуклюжие предложения. На перевод маленького объявления уходил час, на небольшую заметку в газете – три. Нам нужен – как воздух – немецкий, без него не получится выжить. С английским я тут – изгой. Толстый дядька в зальцбургской Торговой палате, который владел драгоценными для нас бланками и брошюрками по открытию фирм, лениво сказал:
– Выучите немецкий – приходите.
И в ответ на робкие возражения смерил меня взглядом, словно ища что-то, чего не рассмотрел поначалу:
– А вы кто? Тайный олигарх? Тогда можно и с английским – присылайте своего адвоката. И капиталы не забудьте.
Мы попробуем открыть фирму попозже, утешали мы себя, – когда я выучу немецкий и перееду в Вену.
Старательно выводим букву за буквой – упражнения из учебника, который нам продал за тридцать евро Жан, кажутся инопланетным письмом, все инструкции и объяснения тоже на немецком, их тоже нужно складывать часами, вылавливая слово за словом из словаря.
Герхард глядел вечером на исписанные листы и растрепанные словари. Цокал языком:
– Медленно. Мало. Ты, – он обращался ко мне, лоснясь от самодовольства, – в твоем возрасте давно уже пора по-настоящему стартовать в жизни.
Я молчала – сглатывала комок в горле и молчала, чтобы не обижать сестру. Она и так знала, что Герхард пятнадцать лет никак не может закончить университет – даже не ездит туда на лекции, что чиновники повергают его в ужас, а каждое официальное письмо на родном языке захлестывает необъяснимой паникой.
Сестра выходила к завтраку в халате – бледное, осунувшееся лицо, припухшие глаза и сине-зеленые отпечатки на руках, следы на длинной шее – дорожкой от уха вниз, фиолетовые тени меж тонких пальцев.
Сначала она стыдливо переводила разговор на другую тему в ответ на мамино «Откуда это?», потом перестала натягивать рукава на обозначенные синими браслетами запястья. Просто носила эти синяки как должное, и было понятно – она не хочет, чтобы ее защищали.
Герхард тоже перестал стесняться нас и кричал на нее, когда все были дома. Кричал что-то – по- немецки, непонятно – тонким, срывающимся голосом, хватал за волосы, наматывая их на руку. Сестра выворачивалась, чтобы уйти, и тут же в ужасе примороженно застывала – он подходил к стене и методично, ритмично бился об нее головой, пока из носа не начинала идти кровь. Тогда она уходила с ним вместе в спальню, и в квартире повисала пугающая тишина.
Иногда их ссора – жадной, бурлящей воронкой – норовила утянуть с собой на дно всех, кто по