Единственные приличные брюки со стрелками, единственный пиджак и блузка – каждый раз напоказ лепится образ, и каждую неделю я стираю их в большом пластмассовом тазу, который нашла под шкафом на кухне. А чтобы все побыстрее высохло – вешаю у самой батареи, у высокого старинного окна, из которого дует, за которым проносятся серебристо-серые поезда метро.

К вечеру я так устаю от немецкого, от разговоров и лиц менеджеров – они сливаются в одно лицо с выбритыми щеками и аккуратно подстриженными висками, равнодушными и вежливыми глазами, – что мне хочется онеметь, хочется, чтобы язык растворился во рту и изчез, совсем, без следа. Хочется лечь на спину и просто смотреть в потолок – привет, паук, старый знакомый, ты тоже, как я, один – и ни о чем не думать. Но в этой квартире так не получается. Не получается даже порадоваться, что еще один договор заключен, – кто бы мог подумать, что я смогу.

Серый, в неровную крупинку потолок кажется холодным, старый комод выгоняет из комнаты своей чужеродностью, заставляет чувствовать себя здесь чужой. А что делает чужой? Идет – как мне нравилось читать в народных сказках – куда глаза глядят.

Каждый вечер – сон уходил, будто его и не надо, – я отправлялась на свидание с Веной – чтобы не быть с самой собой. Ну а она показывала свой характер – иногда встречала так, что не влюбиться было невозможно, и нужно было жить дальше с саднящей занозой в сердце. По-январски туманные улочки, обломки средневековой Вены, бросали под ноги каменные надолбы для карет, которые больше не ездят здесь, заставляли завернуть в темные переулки, чтобы показать и Блутгассе [5], где жила мрачная графиня Батори, и подтолкнуть в маленькую дверь, за которой – внутренний дворик с домами, обвитыми по-южному открытыми галереями, с древним платаном у расползающейся в гармоничном несовершенстве стены, с лабиринтом дворов, переходящих один в другой, пронизывающих старинные дома насквозь, превращающие их в ноздреватый сыр.

Однажды ночью я увидела момент, когда она засыпает. Я шла из второго района по безлюдным, замороженным улицам и чувствовала ее совсем рядом, слышала ее дыхание. И вдруг погас один фонарь. Потом другой. Потом ушли во тьму дома на Ринге – один за другим – заснула махина университета, альма- матер Рудольфины. Темно стало в Вене, и только я бодрствовала – да Дагмар в своей вахтерской каморке, читавшая под лампой какую-то толстую книжку на английском.

В другую ночь я шла по луне – она была похожа на обкусанный с одного боку кусок твердого сыра, плотного и воскового. Луна вела по городу, всплывая меж домов, освещая перспективу ночной улицы, пока не привела к Опере и собору Святого Карла Борромеуса, резными колоннами, настоящими камеями в призрачном свете уходящему в небо. В парке лохматый бездомный залезал в огромный ящик для песка и щебня, тщательно закрывая крышку от света и докучливых полицейских, – и я его не боялась, а думала с непонятной нежностью, что мы с ним похожи.

А иногда сразу же, с первых шагов Вена будто бы говорила – не подходи, не до тебя сейчас. Отбрасывала от себя прочь, скрывалась в путанице старинных улиц – не найти.

Тогда я – вечный странник, перекати-поле – ехала в общежитие. В моей комнате давно кто-то жил, а все те, кого я знала, готовились уезжать – обменные программы когда-то заканчиваются. И последние месяцы с ними были похожи на пир во время чумы – безудержный, яростный, с привкусом порока.

– Хочешь шоколаду? – каждый раз спрашивала испанка Лейре, тщательно втирая в щеки тон для лица, приоткрыв рот так, что видны становились скобки на зубах.

Но я не хотела шоколаду.

На общей кухне всех этажей гремела музыка, жаром дышали духовки. Бабник Джованни, прямо моцартовский Дон Жуан, жонглировал подносами, улыбался масляно, посыпал жестом фокусника в цирке что-то пармезаном, метал готовые хлебцы с травами и чесноком на огромные блюда, и казалось, он пах так же, как дорогое оливковое масло.

Он уже через три недели будет в Бирме – получил работу в ООН, он чувствует себя королем. И все девочки, которые на что-то надеялись весь этот семестр, по очереди уходят с ним в его комнату, не обращая внимания на то, что – не единственные. Шотландка Лили возвращается потом в кухню, вытирая тушь, которая маленькой лужицей расплылась на скуле.

Француженка Мари – уже опять перебрала – забирается на стол, вертит бедрами («Так вот танцуют танец живота!» – орет она, стараясь перекричать музыку), туда же прыгает швейцарец Лукас, он срывает с себя синюю рубашку и размахивает ею, как флагом. Эдуардо, еще больше похожий на библиотекаря из детской книжки, мешает в огромной кастрюле красное вино, колу и ром – и подмигивает мне, будто это я заказывала такое адское варево. Финн Микко лежит на кухонном диванчике с полузакрытыми глазами – ему уже не до танцев на столе.

– А поехали в клуб! – кричит громче музыки болгарин Милан.

И все срываются, закутываются в шарфы, распаренные, выходят на улицу – а вверх ползет наше дыхание замерзшим на морозе паром. Голова кажется легкой – но это обманчивое ощущение, если бы не Милан справа и Эдуардо слева, кто знает, как шли бы ноги. В клубе – из окна видно пустую в этот час Рингштрассе, только изредка проносятся куда-то остроносые такси – потолок опрокидывается стеклянным полом, морщинистые толстопузые «папики» в дорогих пиджаках заказывают еще по бокалу шампанского малолетним длинноногим беловолосым содержанкам с потертыми лицами.

В танце все забывается – и Межсезонье, и квартира, и равнодушные лица менеджеров. Хотя бы на час вместо этого – мощная волна музыки, с ней сливаешься в огромное пульсирующее бесформенное тело, не замечая ни «папиков», ни содержанок, ни Милана где-то рядом.

В такси он садится со мной на заднее сиденье – мы все набиваемся туда так плотно, будто знакомы не пару месяцев, а годы. Милан что-то говорит – а я просто киваю, потому что думаю о своем. У общежития я наконец слышу его:

– Пошли ко мне.

Он приближает свое лицо к моему, мы секунду зависаем, как в открытом космосе – он нерешительно, я брезгливо, – а потом я отшатываюсь. Всегда где-то, где нужно было сделать шаг, чтобы перешагнуть что-то, я поворачивала обратно – мне просто становилось неинтересно. Бессмысленность и ощущение, что ты не на своем месте, накатывали и накрывали с головой. Мучило ставшее вдруг особенно острым зрение – и видны становились и бесформенные, слившиеся в одну, веснушки на его носу, и черные поры на подбородке, и кустистый, некрасивый излом брови.

– Мне завтра рано вставать, – словно нашла выход из лабиринта, – сегодня то есть.

И Вена ведет меня нужными переулками домой, прикрывает мне спину, а дом мой – который на плечах – щекочет мехом щеку и пахнет сухой ромашкой.

Андрей появился пошло – в День святого Валентина, да еще и в Интернете. Магазины заполонили аляповатые сердечки, картонные голуби и открытки с готовым текстом – заготовки, трафарет для чувств, любовь и нежность на продажу.

Тут было полупусто – почти все студенты разъехались на каникулы – и казалось, по проводам, змеиными клубками притаившимся на полу, опутавшим ножки столов, струится одиночество. Этот город казался пронзительно-одиноким в своем желании глянцевой любви по заказу.

В австрийских чатах толклись люди – такие же одинокие, как и всюду, – ругались, флиртовали, договаривались о чем-то. Пустые фразы, словесная шелуха – но хотя бы набью руку, будет легче вести корреспонденцию по-немецки. Это все оправдания, конечно, оправдания одиночеству. Сидеть в компьютерном центре университета и думать о смысле жизни в День святого Валентина – невозможная пошлость, ты не находишь, анонимный собеседник по имени Kind? Да и вообще, это ужасно смешно – приехать в Вену, чтобы придать смысл собственной жизни и тут-то его и потерять безвозвратно. Да, я не отсюда. Из России. Немецкий учу. Спасибо за комплименты, я стараюсь. Мне без него не выжить.

– Тогда, может быть, поговорим по-русски? – предлагает вдруг он, и русские слова латиницей в мешанине немецких слов выглядят совершенно сюрреалистично.

– Хей, – сказал он через минуту после того, как мы встретились у Вотивкирхе, набухшей влажными стенами, предчувствующей уже весну с ее цветущими магнолиями. С невозможным украинским говором, невпопад и как-то глупо сказал. И улыбнулся – и тут-то ясно стало, что я уже не слышу говора, а вижу только высокий лоб с упрямой прядью черных волос, которая никак не хотела лежать так, как нужно, и ямочку на правой щеке, которая делала его похожим на барочного херувима, когда он улыбался, – хей, какие ж мы с тобой разные.

Вы читаете Межсезонье
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату