своды склепов Михаэлерплац – а это, это пушечные турецкие ядра, осада Вены, османы, видите, там на лестнице? И бросали монетки в ведро около Милого Августина, упрятанного под землю во дворике греческой таверны. Когда мы присаживались, окутанные кофейным облаком, выпить чашку «маленького коричневого» в кафе, то он вдруг рассказывал про то, как рос в Одессе, как посадили отца, как он вдруг понял – теперь его очередь, теперь он глава семьи, теперь ему, одиннадцатилетнему, тянуть и братьев, и сестер, и он взял на себя все, потому что это было единственно, единственно правильным решением – и выходом, которого бы он не стыдился потом. И правда – не стыдился ни разу.
Как уехал в Израиль с женой (мы и женились-то, чтобы уехать, фиктивно практически, а потом, сразу как-то оказалось – это на всю жизнь), как потом уехал уже оттуда. Как два раза начинал отношения с одной и той же женщиной – своей женой – и теперь может, наверное, роман писать про то, что бывает и два, и три начала, стоит только захотеть. Как работает в финансовой корпорации и украдкой учится на психотерапевта.
А Вена подстилала нам под ноги словно ставшие уже мягкими старинные мостовые и закутывала в вязи переулков, где ореховые двери с одного переулка вели в другой и были всегда заперты на замок – чтобы к цели всегда надо было идти кружными путями.
– А где вы живете теперь? – наконец решилась на личный вопрос я. Мне казалось, что я не имею права на личные вопросы, даже если он и рассказывает мне все, раскрываясь настолько, насколько можно раскрываться перед случайным попутчиком.
– В Вене.
– В… Вене?.. – Ответ показался мне таким же абсурдно-невероятным, как если бы Вик вдруг сказал, что он и есть само Межсезонье.
Он только улыбнулся.
– Мы вернулись в Вену. На нашу пересадочную станцию. И обосновались. От настоящей, современной Вены я быстро устаю – а может, от себя. И тогда раз в год я заселяюсь в старинный отель и беру хорошую экскурсию на целый день. В прошлом году ходил по подземной Вене. Теперь с вами, Сашенька, по средневековой. Чтобы вернуться во «времена невинности», вернуть себе утраченное ощущение новизны, взгляд туриста. Чтобы уйти от себя – или прийти к себе, это уж как посмотреть.
А вечером он передал мне конверт – как-то получилось, что об оплате мы и не договорились. Мне было мучительно стыдно спрашивать – а сколько вы мне заплатите? Мучительно стыдно было даже представить, как мы станем торговаться, – неумение говорить о деньгах, отношение к деньгам как к чему-то постыдному жило во мне откуда-то с детства, с юности, с нераспавшегося еще Советского Союза, и этот стыд не смогла вытравить пока – или вообще? – прагматичная Австрия.
Спасибо, сказала я – и ушла. И только у дома раскрыла конверт, внутренне примирившись с тем, что целый день провела просто так. А в конверте лежала огромная, непристойно большая за такую экскурсию сумма. Ее хватило бы и оплатить счета. И на квартплату.
Дома я позвонила в отель – чтобы вернуть Вику часть денег. Я на столько просто не рассказала. «Господин Штайн выехал пятнадцать минут назад. Сожалею, он не оставил номера телефона».
Должны были закончиться деньги – чтобы понять, увидеть еще одну грань Межсезонья. Увидеть, что на самом деле оно не жестоко, а милосердно, – что оно натянуло внизу эластичную сетку, и если у тебя есть мужество упасть, если ты сможешь пролететь вниз камнем, словно в пропасть, то оно поймает тебя, потому что оно на самом деле бездонно.
Я рассказываю об этом сестре, сидя в детской комнате новой квартиры, держа в руках большую чашку со снеговиками по бортику, купленную на распродаже в мебельном, за копейки, – и снеговики на ней поэтому аляповатые, словно переводные картинки, и видно даже крупную сетку, в которую дробится рисунок. Но это наша чашка – а не хозяйская. В чашке – чай с лимоном, я уже и забыла, как это может быть вкусно, крепкий черный чай с лимоном: когда его режешь, кожица брызжет на нож, на стол, всюду остро пахнущим соком, кожица сморщивается, и пупырышки взрываются фонтаном, и капли лимонного масла попадают на пальцы, на чайную поверхность, расплываясь радужной пленкой.
Сестра просто слушает и кивает – и если оглянуться назад, я уже не могу снова разделить нас, не могу понять, где я была одна, а где с нею.
И Соня тоже слушает, сидя в кроватке, – и глаза ее кажутся совсем темными, почти черными, хотя на самом деле они голубые. Она как морская волна – меняет свойство и цвет, она снова отбрасывает меня в мое детство, потому что иногда похожа на сестру-маленькую, она так же вот смотрела и так же складывала руки. Иногда мне кажется, что это я, – до того она похожа на меня в детстве, на ту, какой я себя знаю по старым фотографиям, – и я тогда, замерев, смотрю, будто на близнеца, которого я не знала. А она слушает про людей – про людей Межсезонья.
Люди Межсезонья – странные, под стать ему, научившиеся жить, не ощущая под ногами ничего, кроме пустоты, умеющие балансировать в этой пустоте, как искусный канатоходец в цирке. Люди-зеркала, в которых видел и себя, и свою жизнь. Ты примерял на себя их жизни, пробовал на вкус их лекарство от мук Межсезонья.
Вот за этим.
Чтобы понять – это чужое, это одежда из магазинов секонд-хенд. Это не твое – а твое придется шить самой, не зная еще выкроек, не умея заложить вытачки и приметать подкладку, не умея бороздить ткань красивыми стежками и совершенно не представляя, что должно получиться.
И от этого и боязно, и радостно.
Радость взмывает внутри тебя, рассыпается фейерверком, превращается в теплую волну, что затапливает все, забирается во все закоулки. Но ты-то уже знаешь, что радости просто так не бывает, что если за ней не последует падение в пропасть – внезапное, черное – то что-то еще. Обязательно.
И поэтому-то ты знаешь – спокойная, теплая волна радости, она просто предвестник того, что мир скоро изменится. Наверное. Разом и до неузнаваемости.
V
Вместо того чтобы раствориться, ты внезапно ощущаешь себя – так ярко, как никогда прежде. От своего «я» можно опьянеть – и ты благодарен за это ощущение, тебе хочется, чтобы оно не кончалось. Никогда. Наконец-то прочь от света, от ничейной земли. Наконец-то «быть» чем-то. Ты погружаешься в себя – и плывешь, плывешь, не желая никуда причаливать.
Сетчатка
Чтобы убежать от Межсезонья, глупый человек делает зарубки – он как ребенок, он пробует разрезать на кусочки то, что никогда не разрежется.
Так ему легче, человеку. Человеку спокойнее знать, что прошлое и настоящее кусочками распределено между зарубками, – а австрийский человек на зарубки виртуозно разбивает и будущее. Хотя это то же самое, что продавать воздух.
А то получается, что существует только прошлое, да и то не по правде – и это ему страшно, глупому человеку. Он тогда теряет себя, человек. Если убрать все зарубки, то окажется, что человека-то и нет, – он был весь связан из зарубок, как из грубой пряжи. Есть только одно большое, безбрежное Межсезонье. Вот и получается, зарубками маленький и боязливый человек строит себе свои сезоны.
Мир и время, время и мир – они делились и дробились в эти годы, их можно было мешать так, а можно эдак, взвешивать и измерять то взвесью, то по граммам, то в длину.
Время можно было, к примеру, измерить телевизионным экраном – мир отпечатывался на нем, как на глазной сетчатке.