потому что тогда граф не станет выкупать закладные и маменькино сердце, и без того надорванное папенькиными выходками, не выдержит, да и куда бежать, если он, Мещерских, любимый, любимый – о, Кирюша, поцелуй же меня, да поскорее! – хоть и полон несомненных достоинств, но, увы, несостоятелен; он всего лишь штык-юнкер, даже не армейский…
Кирилл Мещерских грузно проследовал к стене.
Фу-ты ну-ты, зеркало! Укладчики, конечно, зашибают по здешним меркам неплохо, землекопы тоже не жалуются. У каждого в дому найдется граненый стакан, а то и цельный сервиз. Но чтобы зеркало! Видно, пахал мужик зверино, чтобы такой диковиной гостевую украсить.
Придирчиво осмотрел себя.
Привычно хохотнул.
Да уж, нынче Амуром никто не назовет; медвежеват, что и говорить, пудиков за шесть наверняка, ежели не все семь. Зато волосы – густы, да и подусники экие бравые! Ей-богу, Поленьке по душе будут…
Эх, письмецо, письмецо, разбередило ж ты душу!
Писала Поленька, что ждет не дождется, что только о нем, Кирюшеньке, и мечтает, и карточку к письмецу приложить не забыла… а была она на той карточке такая вся нежная, такая воздушная, какой и помнилась все эти годы, и очи те же – незабвенно-ультрамариновые; вот только стала Поленька моложе себя тогдашней и шесть сестренок было у нее теперь, все – хоть и красавицы писаные, да меньшой своей в подметки не годятся… зато маменька Поленькина не изменилась ничуть и не постарела вовсе: такая же грузная, какой навеки запомнилась, глаза навыкате, щеки брыльями, хоть подвязывай; одно удивило – приписочка; каялась маменька за все зло, что Кириллу содеяла, с успешной службою поздравляла и просила Поленьку не обижать, а побыстрее возвращаться на Ностальжи, где помнят, любят и ждут…
Кирилл Мещерских, усмехнувшись, расчесал подусники.
Ну и что ж, право, что семь пудов?.. Слава богу, он пока еще без разбега может перепрыгнуть оола; и уж никто не назовет его
– Эй, Ромуальдыч!
– Чего изволишь, батюшка? – сунулся в дверь боровичок.
– Завари-ка, брат, еще чайку…
– Сей момент, светик, – захлопотал старикашка.
Мещерских улыбнулся в усы. Ишь, вот ведь уже и пятый десяток разменял, а все для дядьки дитятко; как ни уговаривал его тогда, нет, ни в какую: «Ни-ни, Кирюшенька, и думать не моги, что мне та воля? С меня старая барыня на том свете спросит, ежели я тебя, светик, оставлю»; так и прижился, и не понять уже, то ли ординарец, то ль вовсе родная душа… сдает, правда, в последнее время, ну да это горе – не беда; небось в родимой Слащевке кочетом забегает, глядишь, оженится еще на старости лет…
Кирилл Мещерских подошел к лежанке, поправил одеяло спящему мальчонке, вернулся к столу, обдул истекающую душистым парком чашку, отхлебнул глоток, вставил в мобил-комп видеокристалл и погрузился в изучение «Дела о незаконном лишении свободы гр. Кеннеди Д. С., уроженца Ундины, старшего мастера укладочного участка № 7 железнодорожной станции Форт-Машка (планета Валькирия)».
Какое-то время в его распоряжении еще оставалось.
…Через час частые удары каменного молота по жестяному листу, висевшему на кожаных ремнях посреди площади, больно отдались в ушах. Сквозь рыбий пузырь, затянувший квадрат оконца, прорвался крик.
–
– О чем это он? – спросил Крис, тряся головой.
Мещерских пожал плечами.
– О том о самом, Христофор Вонифатьич. Я, по правде сказать, не все понимаю, это какое-то наречие, как бы не южное… Впрочем, – он поднес к уху ладонь, прислушался, – примерно так: собирайтесь, говорит, честные жители Ткумху, сходитесь к околице, к дороге, ведущей на Гунгерби. Идите все, идите старые и малые, мужчины и женщины. – На миг прервавшись, он изобразил недоумение. – Ишь ты, а ведь все понимаю, хоть и гортанит преизрядно. Ну-ка… Идите, говорит, все; мол, будет по воле Тха-Онгуа и в присутствии М'буула М'Матади суд над нечестивыми, проклятыми в своих помыслах… ишь ты!.. и поступках грязной, потерявшей совесть и стыд шлюхой Кштани из почтенного рода Иш-Кишта… не стану отрицать, милостивый государь, род достойный, и весьма… и безродным Могучим, именуемым Джех. Все, говорит, все идите…
Обер-опер встал, медвежевато прошелся из конца в конец гостевой, накинул форменную куртку, натянул фуражку.
Пристегнул к поясу шашку.
– Ну-с, коли всех зовут, значит, и мы пойдем. Джех этот самый, он со своей бабою по моему ведомству, а М'буула этот, Ваяка то бишь, сколько я понимаю, как раз по вашему… Нет, сударь, пистолетик оставьте, мы и без него орлы орлами. Эй, Ромуальдыч, собирайся, черт!
На улице кипел людской поток.
Женщины в покрывалах, босоногие подростки, малые дети в рваных рубашонках, пешие и оольные мужчины, старики и степенные отцы семейств в цветных комбинезонах, заработанных на строительстве путей, шли к тому месту у дороги, где должен был состояться суд над преступной парой прелюбодеев.
Завидев обер-опера, туземцы почтительно кланялись, уступали дорогу, дети радостно визжали, зрелые мужи прикладывали ладонь к груди в знак неподдельной приязни. Судя по всему, люди нгандва и впрямь крепко уважали честного мента. Веселые выкрики раздавались и в адрес Ромуальдыча. Что до Криса, то на него косились мельком, после чего интерес иссякал…
Пути оказалось с полчаса, не больше.
На большом валуне уже восседал
Любопытные жители южных ймаро, случайно оказавшиеся в поселке, останавливались, отводили в сторону повозки и, выпустив на траву стреноженных оолов, тоже поспешали к Двум Валунам, занимали места, молча и сосредоточенно ожидая начала.
Толпа все росла.
– Уф! – Пробравшись сквозь уважительно раздвигающееся скопище к невысокому бугорку, открывающему прекрасный вид, обер-опер обнажил голову и тщательно обтер лоб платком. – Пришли. Гляньте-ко, Христофор Вонифатьич, супостат-то наш уже тут как тут.